Когда приходят ангелы - Андрей Дмитраков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот ветхий старик еле переставляет ноги, исступленно глядя сквозь пространство в пустоту. Шоркая чешками, он крадется, держась за стену, неведомо куда. Одну из чешек он теряет, но не замечает этого. Он вообще ничего не замечает. А вот малолетний паренек с нездоровым цветом лица, лежит привязанный к койке, и молча смотрит в потолок. Когда его, пьяного, привезли сюда, он расплакался точно младенец, которого оторвали от маминой груди. Совсем еще ребенок, а уже оказался тут. «Плачь маленький, плачь, слезы — тоже пот». А с потом выходит и дрянь. О чем думает он теперь? О чем грезит? О мамке? О сотне граммов?
Напевая русские народные песенки, прогуливается от палаты к палате, двойной убийца Якушев с небрежно выколотым синим крестом на груди. Ему около шестидесяти. Разговаривает без акцента, литературно выстраивая предложения, и ведет себя важно, как криминальный авторитет. Он не глуп, физически крепок и опасен. Его побаивается медперсонал. Подле него вьется и подхалимничает хитрый еврей. В прошлом — наркоман. Так странно было встретить там еврея, тем более еврея – наркомана. Еврей по утрам делает зарядку, извиваясь на ковре в холле, точно индийский йог. На нем — голубые шортики и соколка с нелепой надписью «Maiami beach». Тёмные волосы зачесаны назад, как у итальянского мафиози. Он нагловато пристает к новоприбывшим с одним и тем же вопросом: «Нет ли чего-нибудь вкусненького?»
Когда Якушева лишили прогулки, и он в очередной раз сорвался на безумный крик, оскорбляя последними словами врача, ему под присмотром наряда милиции ввели «спецпрепарат». Теперь он был чрезмерно спокоен, а челюсть постоянно тряслась. Из конца в конец коридора, разделенного на символические зоны, словно заведенные, маршировали больные. Находиться им следовало либо в отведенной зоне, либо в палате, в которой не было ничего, кроме коек и зарешеченных окон. Надсмотрщики в белых халатах выступали здесь всесильными властителями. Они вправе ударить, связать, поступить так, как посчитают нужным. Ведь здесь — режимное учреждение, а это искупит любую грубость, оправдает любую жестокость с их стороны.
И вот один из санитаров, кучерявый паренек «с чисто русским» именем «Намик», деловито и небрежно бил кулаком в грудь одного из больных по прозвищу «Шумахер». Тот действительно уже достал всех, постоянно путая палату, забираясь в чужую постель, переворачивая ее вверх дном, и поэтому, претензий эти глухие удары ни у кого не вызывали. Ведь застилать постель в состоянии абстинентного синдрома — настоящая мука. Тебя колотит словно в лихорадке, ты пальцем к собственному носу притронуться не можешь, а тут простынь застели, наволочку на подушку натяни, одеяло в пододеяльник запихни, да так, чтоб все гладко. Стоишь, трясешься над койкой как «холодец под напряжением», а санитар глаз с тебя не спускает, висит над душой. Один пациент так увлекся, что залез с головой, возился, возился в перинах, и запутавшись в пододеяльнике потерял пространственную ориентацию, начал звать на помощь. Спасите мол, погибаю. Санитар подсказал ему выход из западни пинком. Намик так увлекся насилием, что отшвырнув в сторону «Шумахера», решил поиздеваться еще над кем-нибудь и отобрать у мальчика мячик. Я сказал ему тогда:
— Это очень бедный мальчик, не обижай его, «он под Богом ходит», точнее — сидит...
— Ой, да его чуть тронь, так он дрожит как «осыновый лыст» на «вэтру». Это ж надо было таким уродцем родиться…
— Это несчастнейший ребенок, представь себя на его месте, на секунду…
— Какой ты добрый, — мгновение спустя ответил Намик, возвращая мячик, — оставайся у нас «здэс» подольше…
Но были среди санитаров и действительно хорошие, чуткие ребята. Они относились к больным с пониманием, вели себя сдержанно, почти не применяли физическую силу и не сквернословили. В них угадывалось небезнадежное будущее отечественной медицины. Хотя временами без применения «рук» там не обойтись.
Однажды Намик явился на смену нетрезвым, развязно шатался по отделению, хамовато вел себя по отношению к медсестрам, пытался льстить бывшему зеку с интеллигентным именем Геннадий. Геннадий терпеливо ожидал дня выписки. А в день выписки его ожидал очередной срок. Из двух зол он твердо выбирал жесткие нары тюрьмы среди таких же, как и он, преступников, нежели койку в палате с придурками. Геннадий проникся ко мне уважением и каждый раз за обедом угощал копчеными сосисками. Сосиски регулярно подвозили ему «братки». Его, видимо, подкупало моё внешнее и внутреннее несоответствие окружающей обстановке. Я не выглядел душевнобольным, держался обособленно, не «чифирил», не курил, к тому же абсолютно не ругался матом, более того, был вежливым. В этой абсолютно неестественной для слов вежливости среде из моих уст слова эти звучали на удивление естественно. В сочетании с моей, на то время демонически- хищной внешностью, сложившийся образ, видимо, вызывал симпатию. Например, когда я во всеобщей суете спокойно приходил в столовую и, забирая за уши космы черных длинных волос, словно в ресторане, спрашивал: «Прошу прощения, ваш столик не занят?», – Геннадий, уже заранее удерживавший для меня место, окрыленный поэтичностью обращения, отвечал: «Да нет «бля», присаживайтесь!»
— Приятного аппетита! — желал я окружающим, заглушая на мгновение всеобщее чавканье, и дружное постукивание алюминиевых ложек о дно металлических тарелок.
После этой фразы Геннадий торжественно доставал сосиски. В той обстановке по сравнению с пустой низкокалорийной больничной похлебкой копчености возвышались до статуса «супер-деликатес». Я старался не поднимать глаза за обедом, дабы не видеть отбивающие аппетит картины за соседними столами, которые не пристойно и описывать. Нет так же смысла рассказывать о каждом из тех, кто повстречался мне там. Все они были не похожи друг на друга, но все как один несчастны…
…Я брел по коридору и, дойдя до конца, повернул за угол.
Уборная оказалась размером метр на два с тремя дырками в полу на невысоком выступе и окном с видом в осенний, в опавших желтых листьях двор. Из этой уборной тут же захотелось «убраться» поскорее. Тесная клетушка, где воняло застоявшимися фекалиями, была густо затуманена табачным дымом и набита, словно банка с килькой, ярыми курильщиками и «чифиристами». Якушев, прислонившись к подоконнику, подносил к своим мясистым, фиолетовым, трясущимся губам банку с багровым кипятком.
И вот ты садишься на корточки «по - большому», прицеливаешься в дырку, а спрятать «задницу» от постороннего глаза невозможно, поскольку нет дверей, и эти пятнадцать нездоровых, возбужденных «чифирем» мужиков, разоблачающе нависают над тобой, и ты пытаешься справить нужду у них буквально под ногами. А они курят, смотрят сверху вниз и улыбаются. И от этой близости у многих случается «морально-этический запор».
— Не хочешь с…ь, не мучай ж…у, — шутит Якушев, и мужички хором гогочут.
Я поднимаюсь, не в состоянии выдавить из себя ничего, кроме нехорошего воздуха. Прохожу к умывальникам, где один из помощников санитаров бреет налысо вшивого новенького, привязанного к стулу. Тот все еще пьян и неспокоен, и санитар с опасной бритвой в руке сухо осаживает его короткими командами типа: «сидеть, «молчать», «не дергайся». Помощников санитаров выбирают медсестры из самих пациентов, уже пришедших в себя, адекватных и физически крепких. Таковыми были и мои ночные конвоиры. Они действительно прибыли сюда из глубокой провинции, где долгое время пьянствовали.
Я посмотрел в зеркало над умывальниками и увидел там рыжебородого помятого горца, с кругами под глазами, с черной шевелюрой, и мне стало дурно. «Интеллигент сраный». Я с ненавистью собрался было плюнуть в своё отражение, но санитар цепко глянул на меня, и я передумал. Я вернулся в палату и лег в койку. Благо, что галлюцинации прекратились. Спасибо медсестре и ее волшебному уколу. Я лежал, а вокруг меня бродили и бредили ненормальные люди. Койка под тяжестью многочисленных былых пациентов прогнулась так, что когда ложишься в нее, она обхватывает тело, как стальной гамак. Сложив руки на груди крестом, я снова отключился.
…Солнечный день в городе летом. Я иду по набережной. В рябой от мелких волн реке отражается искаженное небо. Ветер тревожно гудит в проводах, и такое чувство, что случилось нечто страшное, что некий чудовищный, безжалостный механизм вдруг завелся и спешит настигнуть меня, дабы сожрать, перемолоть мои кости в порошок и поглотить вместе с душой. В городе неспокойно. Несмотря на солнечность. В городе произошла трагедия. Она заполнила собой все вокруг. Но мне не ясно, что произошло. По набережной идут люди. Все они печальны, все погружены в глубокую скорбь. Они плачут.
— Что случилось? — спрашиваю я у одной из женщин.
— Горе… Иди… там на другой стороне моста, у дороги…
Я оказываюсь у железнодорожного переезда. Шлагбаум поднят. По два в траурной бесконечной колонне медленно следуют через переезд маленькие дети. Красивые, молчаливые и смертельно — печальные. У них в руках — венки, цветы, гробы. В гробах — тоже дети. Много. На обочине у шлагбаума восседает огромный страшный мужик с сильно выступающим вперед мощным подбородком и выпирающим, точно огромная шишка, лбом. Он с неистовой злобой смотрит на процессию. Серповидное лицо его походит на вспухший месяц. К нему подходит другой мерзкий мужичонка. Он протягивает безобразному громиле бутылку пива. Чудовище вскипает бешеной яростью и жутко орет, схватив мелкого за шиворот: «Что ты принес мне? Я хочу водки…» И он с силой хватает его и швыряет на детей. Они падают, сбитые с ног, роняют венки, гробы, из которых вываливаются маленькие тела. Я бегу, бегу без оглядки осознавая, что то чудовище — это я, и оказываюсь в храме на службе, пытаюсь поклониться батюшке в золотом облачении, и не могу. Вместо этого я безуспешно пытаюсь ухватиться за него и на четвереньках ползаю под ногами. Вокруг люди, они смотрят на меня с осуждением, безмолвно прогоняя меня… Я снова бегу, уже вдоль монастырской стены, и меня настигает какое-то жуткое, гнусное существо, оно прыгает мне на спину и, обхватив ручищами шею, шепчет женским, холодящим душу, голосом: «Андрей…Андре-ей…» И оно тянет меня из тела, тянет куда-то. Я пытаюсь проснуться, сбросить его с себя, понимаю, что если не проснусь, то оно утянет меня за собой. Утянет в бездну. И я уже никогда не очнусь. Я умру во сне. Я вижу себя со стороны. Вижу свое лицо на подушке в койке-гамаке. Слышу голос. Не могу выпутаться. А тварь все тянет и тянет. Я чувствую сквозь сон, что это уже не сон, а явь. Чувствую, как душа покидает тело с этим чудищем на шее…