Счастье - Вадим Баевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни малейшей тени трагедии не висело над обликом и поведением Пастернака при нашей встрече. Он на несколько минут оставил меня, кинулся в глубь дома, прибежал с десятком или дюжиной изданий "Доктора Живаго" на разных языках и картинно, с видимым удовольствием, разложил их передо мной по периметру всего (если не ошибаюсь - овального) стола. Я намеренно употребляю глаголы кинулся, прибежал: они значительно точнее передают порывистость, живость Пастернака, чем любые менее динамичные слова.
Широко известно, что в конце жизни Пастернак не любил свое творчество первой половины жизни. Он не раз заявлял об этом письменно и устно. Но в разговоре со мной он с большой радостью говорил о переиздании своих ранних стихов и своей ранней прозы за рубежом. Отдельно назвал "Детство Люверс". Позже в очерке А.Д. Синявского "Один день с Пастернаком" я прочитал об отношении поэта к своему прошлому приблизительно то же самое. Очевидно, самооценки Пастернака не были прямолинейными и однонаправленными, какими они иногда нам представляются. Его мышление было объемным, сложным, многоуровневым, динамичным.
- Вы не представляете себе, - сказал он мне, - что сейчас делается во всем мире. Мои книги выходят в издательствах, выпускающих классику. До меня далеко не все доходит...
Хотя впервые Пастернак услышал о себе титулование живой классик и гений в двадцать втором - двадцать третьем году, после того как вышла в свет "Сестра моя жизнь", роман в стихах, состоящий из одних лирических отступлений, и три с половиной десятка лет спустя с положением живого классика свыкнуться было трудно.
Вошла Зинаида Николаевна, жена Бориса Леонидовича, я был ей представлен. Снова Борис Леонидович упомянул мою статью 1956 года. Скоро Зинаида Николаевна оставила нас вдвоем.
Разговор неизбежно коснулся остервенелой травли последнего времени.
- Я очень рад, что сам остался цел и дом вот цел, но в смысле денег, гонораров пока неясно. Мне ничего не платят, с афиш сняли мое имя, в Гослитиздате делают вид, что меня не знают. Хотят меня поставить на колени.
Пастернак имел в виду афиши тех театров, где в его переводах шли пьесы иностранных драматургов. От его постоянной денежной поддержки зависели судьбы не меньше чем десяти человек, в том числе репрессированных друзей и их семей, малознакомых и иногда вовсе незнакомых людей. Он опекал Нину Табидзе, жену замечательного грузинского поэта Тициана Табидзе, друга Пастернака, ставшего в роковом тридцать седьмом жертвой Сталина и Берии. Сестру и дочь Цветаевой. Много позже, когда я был в Тбилиси в гостях у дочери Тициана и Нины, Танит Табидзе, она мне сказала, показывая свой дом:
- А это пианино Нейгауза. Его нам дядя Боря подарил.
Так она с детства привыкла называть Пастернака.
Из "Охранной грамоты" я знал, какое большое место в духовном мире Пастернака занимает Рильке. У меня был томик его стихов, изданный в ГДР, я учил его наизусть и переводил на русский язык, восприняв любовь к нему у своего любимого поэта. Я сказал Пастернаку об этом и добавил, что привез ему в подарок книгу Рильке и свои переводы, разумеется, неизданные.
- Рильке у меня есть, - сказал он и сделал отстраняющий жест, а переводы взял, прочитал их тут же, при мне, и сердечно похвалил:
- А знаете, это хорошо.
Вслед за этим было сказано еще несколько фраз. Мне уже была известна его щедрость на незаслуженные похвалы, о ней много рассказывали, и все же... Прошу читателя представить себе, каково слышать себе похвалы из уст Пастернака.
Я все время помнил, что оторвал его - ЕГО - от работы, и сидел как на иголках. Когда я поднялся, он стал благодарить меня за внимание и извиняться, что не может продлить встречу.
- Вы обязательно должны меня простить. Мне очень приятно было бы больше поговорить с вами, но я жертвую удовольствием для работы.
На обратном пути в электричке я как мог записал наш разговор.
4. Мои аспирантуры
- Я окончила школу с золотой медалью, а университет с дипломом с отличием.
Мы сидели в новом здании Академии наук на Ленинском проспекте - человек пятнадцать докторов филологических наук, среди нас - один академик, два или три членкора, преимущественно - сотрудники академических институтов и профессора Московского университета. Еще два петербуржца и два провинциала. Заседал экспертный совет одного из мощных государственных фондов, распределяющих миллионы на научные исследования и издания в соответствии с заявками, поступающими от ученых на конкурс грантов. Работали долго, устали, и как-то сам собою возник необъявленный перерыв. Отвлеклись, заговорили о постороннем. Я не уловил, в какой связи одна из участниц заседания сказала:
- Я окончила школу с золотой медалью, а университет с дипломом с отличием.
- Я тоже.
- И я.
- И я.
В этом не было ничего неожиданного. Здесь собрались сливки нашего филологического мира, люди одаренные, некоторые - я знал - из семей с хорошими культурными традициями, уходящими в девятнадцатый век. Сливки обратили внимание на то, что я молчу.
- Вы тоже? - спросили меня.
- Нет.
На меня воззрились с удивлением. Рассказывать, как мне удалось окончить школу без золотой и даже серебряной медали, а педагогический институт, не университет, без диплома с отличием, было неуместно: следовало возвращаться к нашей работе, к распределению грантов. Я и промолчал. Но в эту минуту я решил в подражание замечательной автобиографической трилогии М. Горького, которую венчает повесть "Мои университеты", написать повесть "Мои аспирантуры". Повесть когда-то написалась, однако не так, как хотелось, ушла в сторону, да так далеко, что ее было и не догнать. Но вот сейчас наконец-то я расскажу о той россыпи чистого счастья, которую принесла мне жизнь в науке.
Да, та повесть написалась не так. А "Роман одной науки" вовсе не написался. Мне так и не пришлось рассказать, как мы с мамой мечтали, что все десять лет я проучусь в одной школе; для мамы это была школа, в которой ее сын сразу попал во вдохновенно-заботливые руки Анны Лукьяновны Беляновской, а для меня - мир той темпераментной, хрупкой, беззащитной девочки, с которой я сидел за одной партой; вместо этого пришлось бы написать, как за десять лет я был вынужден сменить десять школ на пространстве от Киева до Ашхабада и от Ашхабада до Житомира; как кончал в Киеве школу, занимавшую большое пятиэтажное здание, в котором училось полторы тысячи мальчишек, в большинстве безотцовщина, потерявшая отцов на фронте, в репрессиях, в семейных неурядицах военных лет; своих одичавших воспитанников побаивались учителя; классическая поза была - левое плечо чуть выдвинуто вперед, правая рука за пазухой; предполагалось, что в ней - рукоятка ножа или кастет; у большинства это была только рисовка: ножа, кастета не было; но вот у меня с внутренней стороны куртки был подшит кожаный чехол, в котором покоилось широкое, длинное, отличной крупповской стали лезвие кинжала немецкого парашютиста-десантника, - подарок одного фронтовика; так отрадно, успокоительно было ощущать ладонью и пальцами его рукоять; как я в озверении возненавидел весь мир и писал после атомных бомбардировок Хиросимы и Нагасаки: Взревут, задыхаясь, сирены, Замечутся люди в аду. На Темзе, на Шпрее, на Сене Столицы столетий падут. Если жизнь у нас все отнимает, Ничего не давая взамен, Пусть в агонии мир погибает Под громадой обрушенных стен; как в десятом классе меня дважды исключали из школы (по заслугам - говорю как опытный школьный работник в прошлом), и только чудом удалось мне ее закончить; как за месяц до выпускных экзаменов, когда нормальные дети "шли на медаль", я был на волосок от нравственного самоубийства. Вместе с тремя соучениками я задумал и вполне подготовил убийство, которое не состоялось только потому, что накануне был убит - повешен - один из нашей четверки, и мы, оставшиеся трое, опомнились и отшатнулись от своего замысла; как из постановления ЦК ВКП(б) о журналах "Звезда" и "Ленинград" и опубликованного доклада Жданова я узнал, что живет в Ленинграде не то блудница, не то монахиня Ахматова; как на моих глазах Фадеев с подручными испепелял Веселовского, палач Лысенко с подручными - генетику, кто попало космополитов, как одна и та же преподавательница на втором курсе института читала нам новое учение о языке Марра и Мещанинова, а на третьем сталинское учение о языке, не оставлявшее от предыдущего учения камня на камне; впрочем, оба года она читала лекции, не отрываясь от печатного текста, едва ли не по складам, а если приходилось поднимать голову, то держала палец на том месте, на котором останавливалась; как я за годы учения постепенно оказался сыном зэка, зятем зэка и подопечным научного руководителя - разоблаченного безродного космополита.
Студентом я прочитал "Скучную историю" и на всю жизнь подпал под ее обаяние. Вот к старому профессору-медику Николаю Степановичу приходит молодой врач и просит дать ему тему для диссертации.