Новый Мир ( № 3 2005) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А армия?
— Ну, армия. Армия — это... цирк, — ответил Охлопкову Сева, гася окурок плевком и втаптывая его в землю. — Щелкнули кнутом — делай. Дебаты и варианты исключены. А гражданка...
— ...это парламент, — сказал Охлопков, — птиц?
Сева внезапно светло и легко рассмеялся, взглянул на Охлопкова, покачал головой.
— Ладно, сейчас, подожди, надо руки... — С этими словами он направился к простыням, приподняв измазанные руки, словно хирург перед операцией... свернул, нагнулся, скрылся за белоснежным занавесом, потом появилась его голова в синей рваной шапочке, плечи.
По саду пролетела сорока, села на дальнюю яблоню, покрутила головой, потрещала, перелетела на забор. И Охлопкову показалось, что он в детском театре, что ли. Сорока была слишком черная и белая, какая-то искусственная. Стволы яблонь были старательно вылеплены, на них чешуйками остались следы от пальцев. Актер быстро переоденется и примет другой вид; то он ездил на машине с педалями, а сейчас загарцует на палочке или выбежит с воздушным змеем, привязанным к спиннингу. Да, прямо с воздушным змеем, в театре позволителен оголенный символизм. Охлопков закурил, сидя у сарая с открытой дверью; оттуда наносило терпкие запахи; в сумеречной глубине возились в клетках темные большие грызуны в шубках с жесткими длинными волосами.
Вообще надо уметь отличать симптом или аллегорию от символа, думал Охлопков, поглядывая на ослепительный лабиринт простыней среди яблонь. Например, насморк — симптом простуды. Мудрый пескарь — аллегория. Облако в штанах — метафора. А “Демон поверженный” — символ начинающегося века. Символ не случаен, в отличие от насморка. Символ — это образ, а не понятие. Образ, говорящий больше, чем можно сразу уяснить и высказать. Впрочем, и после некоторого раздумья не все уясняется. Сей воздушный змей любит парить в атмосфере неточных определений, на восходящих потоках интуиции... в зыбком мареве после дождя, взбираясь словно по невидимым ступеням вверх, покачиваясь, серебрясь целлофановой шкуркой на каркасе из расщепленных тростинок, болтая хвостом красных ниток из шарфа, — поднимаясь выше по громаде солнцевечернего воздуха, застывшей над мутной рекой в глиняных берегах со ржавыми узорами, будто это осколки расписанных амфор, над лугом, болотистыми низинами, над плоским холмом с бегущими и все уменьшающимися тремя фигурками... Охлопков встряхнулся.
— И ты его не дождался? — спросил Зимборов.
— Нет, — ответил Охлопков.
— Гм... не попахивает мылом? По-моему, они добавляют, для пены?
А от деревянного столика хорошо пахло селедкой. В углу все еще стоял гигантский бутафорский самовар из жести, рудимент бывшей чайной с баранками, отражавший половину подвала, похожего на какую-то харчевню еще более давних времен.
Охлопков здесь частенько сиживал в студенческие дни, ожесточенно витийствуя с сокурсниками, из коих не мнил себя Малевичем и Шагалом только один деревенский парень, Михайлов, собиравшийся после института вернуться в сельскую школу и работать по специальности: преподавать рисование, черчение, а что еще надо? в армию из деревенской школы не загребут; ну а живописью можно заниматься на досуге... Болван. Учитель рисования. Блестящая перспектива, ничего не скажешь. Охлопков хорошо помнил своего учителя рисования в школе, фигуру жалкую и комичную. Его физиономия всегда выражала какое-то неясное раздражение, вот-вот готовое перейти в злость, но, как правило, не переходящее. Типичный неудачник. Над ним все посмеивались. Он был нерешителен. Но мог вспылить, вспыхнуть, накричать и тут же в недоумении смущенно умолкнуть. Он всегда был в девичьем кольце. Им нравилось окружить его, задавать какие-нибудь вопросы, глядя с поволокой, надвигаясь на него, нечаянно задевая плечом или касаясь ослепительной коленкой. Он прекрасно понимал, что с ним играют, изводят его, — но не мог же грубо растолкать их и уйти прочь — курить в мужской туалет, хотя это было запрещено, но где же курить взрослому мужчине в этом заведении? не бегать же на улицу? черт, а здесь некоторые особенно наглые парни могли и стрельнуть сигаретку; приходилось терпеть. И наступление глумящихся прелестниц тоже. Учитель начинал как-то косить, уши у него пунцовели, бородка подрагивала, нос в очках потел. Наш бедный Мартовский Зайчик, говорили о нем девочки, хихикая. Они готовы были наброситься на него, защекотать, как русалки, обезумевшие от захлестывающей их женственности менады. Он моргал и отворачивался к окну или утыкался в журнал, если стереть с доски самозванно выходила Хомченко, Белокурая Жози. Она привставала на носки, демонстрируя уже вершинные изгибы бедер, и у отпускающей усики половины класса глаза делались дзэнски ясными, словно вот он — миг свободы, просветления, счастья.
Ребята называли его Репиным и, конечно, за учителя не считали; то есть этот предмет не воспринимался всерьез, а следовательно, и его преподаватель. Охлопков все это испытал потом на себе, когда проходил практику в школе.
Нет, в школу никто не собирался. Во времена пирушек в этом подвале все видели себя вольными стрелками в замшевых свободных куртках, беретах, покуривающими трубку у окна мастерской (прекрасный вид: стена, башня, озеро), пока модель раздевается за ширмой (повзрослевшая Хомченко).
— Да нет, — сказал Охлопков, прихлебнув из бокала. — Я его дождался. Но все еще не уверен, что это был Сева. Так что можно сказать, он и не появился, заблудился в лабиринте. Все зависит от избранной точки зрения... А мир многоглаз, как Аргус или Агрус... что-то я забыл... ну, это мифическое существо, покрытое глазами.
— Павлин?
— Да, что-то вроде павлина, только человек.
Зимборов улыбнулся.
В это время рядом вдруг звякнуло особенно громко. Послышался глухой стук. И в мгновенной лакуне, внезапно образовавшейся в пивном гуле, зажурчали струйки. Охлопков с Зимборовым обернулись, увидели спину уходящего коренастого человека. За столиком — грубой доской, прикрепленной к стене, — на чурбаке — здесь вместо стульев использовали пни — остался сидеть мужичок с залысинами, утиным носом, бестолково глядевший на красные капли, падающие в тарелку, в бокал; второй бокал был опрокинут, на пол стекало пиво. Наконец мужичок догадался взять салфетку, приложить ее к носу, она быстро напитывалась кровью.
— Что такое?! а? — строго спросила разносчица.
Мужичок пожал плечами, встал и, смущенно улыбаясь, пошел прочь. Его проводили взглядами — и снова загудели. Разносчица принялась убирать со столика, бесстрастно стирая кровь грязной тряпкой.
Зимборов нахмурился. Он не любил эти заведения. И спустился в подвал только по настоянию друга. Он взглянул на Охлопкова сурово.
— Ты уже что-нибудь придумал? — спросил он.
— Нет, — ответил Охлопков. — Пока присматриваюсь. Вот у Севы побывал... Хотя возможен и другой взгляд на него?
Зимборов сделал нетерпеливый жест.
— А на твой взгляд?
— Ну, может, это что-то вроде насморка.
— Так ты не познакомился с его женой?
— Нет.
— Сева влип всерьез и надолго.
— Ты думаешь, мы спасемся?
— Я в себе уверен.
Охлопков поводил головой из стороны в сторону, поднял руку, как будто кого-то приветствуя или собираясь произнести клятву. Зимборов смотрел удивленно.
— А я нет, — сказал Охлопков. — Ни в чем не уверен.
Он снова поднял руку.
— Я пас, — сказал Зимборов, думая, что он подзывает разносчицу.
— Да нет, я пытаюсь определить, где мы. — Охлопков кивнул на выпуклый бок самовара, отражавший маленькие столики вдоль стен и большие столы на несколько человек, светильники, — большие столы казались чрезвычайно длинными, у людей плечи были смехотворно узки, головы — крошечны, они поднимали громадные бокалы; голоса их тоже были искажены, словно и на звуки воздействовало искривленное пространство, — как на лучи вблизи больших масс, по умозаключению Эйнштейна. Это было гениальное предположение, и оно в дальнейшем подтвердилось наблюдениями астрономов: луч звезды ломался, проходя возле больших масс, и геометрия пространства там была неевклидова... Впрочем, какое это имеет отношение к подвалу? Охлопков потер лоб.
— У меня такое впечатление, — сказал он, — что я что-то забыл. И не могу вспомнить.
Зимборов кивнул.
— Это бывает после армии.
Охлопков вздохнул, заглянув в пустой глиняный кувшин. Зимборов выставил ладонь.
— Нет, все, хватит. Пойдем.