Город - Дэвид Бениофф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дезертир и мародер! Ближе, ближе подходите, и наручники нам ни к чему. По-моему, ребятки буянить не станут. — Он махнул конвойным, те с неохотой достали ключ и сняли с нас оковы.
— Я не дезертир, — сказал Коля.
— Да? Свободны, — сказал капитан солдатам, на них даже не глянув. Те отдали честь и вышли.
Мы с капитаном остались одни. Он встал и подошел к нам. Кобура на поясе хлопала его по ноге. Коля стоял очень прямо, словно по стойке смирно перед офицером на смотру, и я, не зная, что делать, тоже выпрямился. Капитан подходил, пока едва не столкнулся с Колей нос к носу:
— Не дезертир, однако твоя часть сообщила, что ты пропал, а взяли тебя в сорока километрах от того места, где ты должен был находиться.
— Ну, объяснить это просто…
— А ты… — капитан повернулся ко мне, — на твою улицу опустился немецкий парашютист, а ты не сообщил органам. Решил сам поживиться за счет государства. Тоже можешь просто объяснить?
Мне хотелось воды. Во рту так пересохло, что он будто весь в чешуе был, как ящеричная кожа, а перед глазами уже скакали искорки.
— Ну?
— Извините.
— Извините? — Он пристально посмотрел на меня и рассмеялся: — Ну что ж, просишь прощения — тогда ладно, тогда все хорошо. Раз попросил прощения, это самое главное. Знаешь, парень, сколько народу я расстрелял? Не по моему приказу кто-то кого-то шлепнул, а я сам, вот из этого «ТТ»?… — Он хлопнул по кобуре. — Угадай. Не вышло? Это правильно, потому что я сам не знаю. Сбился со счета. А я из тех, кто предпочитает все знать. Я за всем слежу. Я точно знаю, сколько баб выеб — достаточно, уж поверь мне. Вот ты симпатичный парнишка, — сказал он Коле, — но попомни мои слова, у тебя столько не будет, хоть до ста лет доживи. Что вряд ли.
Я глянул на Колю — сейчас сморозит какую-нибудь глупость, и нас обоих шлепнут. Но Коле в кои-то веки сказать было нечего.
— «Извините» — так учителю в школе говорят, когда мелок сломают, — продолжал капитан. — Извинения от мародеров и дезертиров не принимаются.
— Мы думали, у него еда найдется.
Капитан долго на меня смотрел.
— Нашлась?
— Коньяку чуть-чуть. Или бренди… а может, шнапс.
— Каждый день за подделку продовольственных карточек мы расстреливаем десяток человек. И знаешь, что они нам говорят перед расстрелом? Что они хотели есть. Само собой, они хотели есть! Все хотят есть. Но воров мы все равно будем расстреливать.
— Я ж не у наших крал…
— Ты крал государственную собственность. Что взял?
Я мялся, сколько мог.
— Ножик.
— Ага. Честный вор.
Я присел и отстегнул ножны от лодыжки. Отдал нож капитану. Тот осмотрел немецкую кожу.
— И у тебя это было с собой всю ночь? Никто не обыскивал? — Он выматерился на выдохе — видимо, устал от всеобщей бестолковости. — Чего тут удивляться, что мы проигрываем войну. — Он вытащил нож и присмотрелся к гравировке: — «Кровь и честь». Ха… Ебать их в жопу, блядиных сынов. Умеешь?
— Что?
— Ножом пользоваться. Резать сплеча, — он показал, вспоров сталью воздух, — лучше, чем колоть. Труднее защититься. Цель в горло, а если не получится — в глаза или живот. В бедро тоже неплохо: там артерии. — Наставление сопровождалось живой демонстрацией. — И не останавливайся, — сказал капитан. Танцуя, он подошел почти вплотную; сталь сверкала. — Не прекращай — пусть нож все время движется, противник тогда перейдет к обороне. — Он сунул нож обратно в ножны и кинул мне: — Оставь себе. Пригодится.
Я воззрился на Колю, а тот пожал плечами. Все так странно, что не поймешь, как мозги ни напрягай, все равно ничего не поймешь. Я опустился на колено и снова пристегнул ножны к лодыжке.
Капитан подошел к окну; за окном ветер нес вчерашний снег по замерзшей Неве.
— У тебя отец поэт был.
— Да, — подтвердил я, не сводя глаз с капитанского затылка. Никто из родных отца не поминал уже четыре года. То есть прямо вот так. Ни словом.
— Хорошо писал. То, что с ним произошло… неудачно.
Что тут скажешь? Я смотрел в пол и чувствовал, как Коля щурится, глядя на меня, — соображает, что это за бессчастный поэт меня породил.
— Вы сегодня еще не ели, — сказал капитан. Он не спрашивал. — Крепкий чай с хлебом — как вам? А может, и ухи раздобудем. Боря!
На веранду заглянул адъютант с карандашом, заткнутым за ухо.
— Накорми ребят завтраком.
Боря кивнул и так же быстро скрылся.
Уха. Ухи я с лета не ел. Такая же дикая экзотика, как, например, голая девчонка на острове в Тихом океане.
— Идите сюда, — сказал капитан. Он открыл створку окна и шагнул на мороз. Мы с Колей двинулись за ним по гравийной дорожке через замерзший сад, к берегу.
По Неве на коньках каталась девушка в лисьей убке. Обычной зимой на выходных по Неве катались сотни девушек, но теперь-то зима была необычная. Лед крепкий уже много недель как, но у кого хватало сил выписывать восьмерки? Стоя на замерзшем грязном берегу, мы с Колей глазели на девушку, будто на обезьянку, что катается по улице на одноколесном велосипеде. Девушка была чудовищно прекрасна: темные волосы разделены посередине пробором, а сзади собраны в свободный узел, упитанные щеки разрумянились от ветра. Я не сразу сообразил, что в ней странного, а через несколько секунд понял: даже издали было видно, что девушку хорошо кормят. Ее лицо не осунулось, в нем не было отчаяния. Двигалась она небрежно и легко, как физкультурница. Пируэты делала быстро и четко и не задыхалась. Ноги у нее, должно быть, превосходные — длинные, белые, сильные. И член у меня отвердел впервые за много дней.
— В следующую пятницу она выходит замуж, — сказал капитан. — За кусок мяса, я бы сказал, но это ничего. Он партийный, может себе позволить.
— Ваша дочь? — спросил Коля. Капитан усмехнулся, на битом лице сверкнули белые зубы.
— Что, не похожа? Да уж, тут ей повезло. Лицом она в мать, а в меня характером. Еще мир завоюет.
Только сейчас я понял, что зубы у капитана вставные — мост чуть ли не на всю верхнюю челюсть. Наверняка его пытали. Ну да. Загребли в одну из чисток, назвали троцкистом, белым прихвостнем или фашистом, повыдергивали зубы изо рта, а били так, что кровь из глаз, ссал и срал кровью, а потом из какого-нибудь кабинета в Москве пришел приказ: мы этого человека реабилитируем, выпускайте, он опять наш.
Я себе это представил, потому что часто думал о последние днях отца. Ему не повезло: еврей, поэт, к тому же относительно известный, когда-то дружил с Маяковским и Мандельштамом, смертельно враждовал с Обрановичем и прочими — считал их рупорами бюрократии, революционными рифмачами, а они его — агитатором и паразитом, поскольку он писал о ленинградском дне, хотя официально никакого дна у Ленинграда не было. Больше того, отцу хватило безрассудства назвать свою книгу «Питер» — так звали город все его жители, но из советских текстов это слово вымарывали, поскольку имя «Санкт-Петербург» было наследием царского ига.
Однажды осенью 1937 года отца забрали прямо из редакции литературного журнала, где он работал. И не вернули. Звонка из Москвы не поступило. Реабилитации отец не подлежал. Офицер контразведки обществу еще мог пригодиться, а поэт-декадент — нет. Может, отец умер в «Крестах» или где-нибудь в Сибири, а то и на этапе; этого мы так и не узнали. Если его похоронили, памятника никто не поставил. Если его сожгли, то без всякой урны.
Я долго злился на отца за то, что он писал так опасно. Ну глупо же! Что — книга важнее, чем жить рядом и отвешивать мне подзатыльники, если я ковыряюсь в носу? Но потом я решил, что он не нарочно оскорбил партию — не сознательно, как Мандельштам (тот, прямо как башибузук какой-то, взял и написал, что у Сталина пальцы жирные, как черви, а усища тараканьи). Отец просто не знал, что «Питер» — это опасно. Пока не напечатали официальные рецензии. Он-то думал, что напишет книжку, ее прочтут пятьсот человек — может, и прав был. Да только один из этих пятисот пошел и на него донес.
А вот капитан выжил, и я, глядя на него, думал: ему самому не странно, что он вырвался из акульей пасти, сумел-таки выплыть, что когда-то он ждал от кого-то пощады. А теперь сам решает, казнить или миловать? Хотя капитана такие соображения, похоже, не волновали: он смотрел, как дочь катается на коньках, а когда девушка сделала еще один пируэт, захлопал в ладоши. Костяшки у него были сбиты.
— Ну вот, свадьба в пятницу. Но даже сейчас, посреди всего этого… — капитан обвел рукой чуть ли не весь Ленинград, голод, войну, — ей хочется настоящую свадьбу, как у людей . Это хорошо, жизнь должна продолжаться, мы сражаемся с фашистскими варварами, но сами должны оставаться людьми, советскими людьми. Поэтому у нас будет музыка, танцы… Торт будет.
Он посмотрел на нас по очереди, как будто в слове «торт» была некая важность и он хотел, чтобы мы ее осознали.