Далеко от яблони - Робин Бенуэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хоакин, – начала Линда, но он не дал ей продолжить. Линда ему нравилась, и он не хотел, чтобы в памяти остались эти ее неловкие оправдания и слабые попытки его утешить.
– Не надо, я понял, – перебил он. – Все нормально. Только скажите… это из-за той вмятины на дверце? Я бы мог все исправить. – Каким образом, Хоакин пока не представлял: работа в Центре искусств миллионных доходов не приносит, а как устранить вмятину самостоятельно, он понятия не имеет. Но, в конце концов, на то ведь есть ютьюб, так?
– Погоди, погоди, – запротестовала Линда, а Марк придвинулся на стуле ближе к Хоакину, отчего тот немного отпрянул. – Не волнуйся насчет дверцы, дорогой, мы хотим поговорить совсем не о том.
Растерянность Хоакин испытывал редко. Он прекрасно овладел умением предсказывать слова и действия окружающих, а когда предсказать не удавалось, просто провоцировал нужную реакцию. Психолог, которого он посещал по настоянию Марка и Линды, называл это защитным механизмом. Такое, подумал Хоакин, мог сказать только тот, кому «защитный механизм» в жизни ни разу не требовался.
Однако Линда говорила не по сценарию – не произносила тех строчек, которые Хоакин успел выучить наизусть.
Марк подался вперед, накрыл ладонью его предплечье, легонько сжал. Этот жест Хоакина не встревожил – он знал, что Марк никогда не причинит ему боли, и даже если попробует, Хоакин на восемь сантиметров выше и килограммов на тринадцать тяжелее опекуна, так что все кончится быстро. На самом деле у него возникло ощущение, будто Марк его чуть придерживает, создает точку опоры.
– Дружище, – произнес Марк, – твоя ма… в общем, мы с Линдой хотим поговорить с тобой кое о чем важном. Если ты не против, если у тебя нет возражений, мы хотели бы тебя усыновить.
Пока Марк говорил, Линда кивала. Глаза ее заблестели.
– Хоакин, мы очень тебя любим, – сказала она. – Ты… ты нам как родной сын, и мы хотим, чтобы так было всегда.
В ушах вдруг зашумело, загудело почти до головокружения. Опустив взгляд на колеса от скейта в руке, Хоакин сообразил, что не чувствует пальцев. Подобное он испытывал только раз, когда Марк и Линда небрежно (словно бы между делом) упомянули, что Хоакин может называть их мамой и папой. «То есть, конечно, если хочешь», – уточнила Линда, и, хотя она стояла к нему спиной, он уловил в ее голосе тень волнения. «Тебе решать, приятель», – прибавил ее муж, выглянув из-за ноутбука, стоявшего на кухонном острове. От Хоакина не укрылось, что Марк не перемещался по сайтам, а прокручивал вверх-вниз одну и ту же страницу. «Ладно», – ответил Хоакин, а за ужином по обыкновению назвал Линду Линдой и притворился, будто не заметил, как разочарованно вытянулись их лица.
Он никогда и никого не называл мамой и папой, обходился именами или, в более строгих домах, обращался к опекунам «мистер и миссис такие-то». Для него не существовало бабушек с дедушками, дядей с тетями или кузенов – форм, которыми иногда пользовались другие дети.
Правда заключалась в том, что Хоакин хотел называть Линду и Марка мамой и папой. Хотел так сильно, что невысказанные слова царапали горло. Казалось бы, что сложного? Произнеси, сделай этих людей счастливыми, стань наконец подростком, у которого есть родители, есть семья.
Однако это было непросто. Хоакин откуда-то знал – так же, как знал прочие истины, – что стоит ему вымолвить эти два слова, и они его полностью перекроят. Как только они сорвутся с его уст, ему придется повторять их всю оставшуюся жизнь, а он усвоил жестокий урок: люди сильно меняются и часто говорят одно, а делают другое. Хоакин не думал, что Марк и Линда так с ним поступят, но проверять желания не имел. На уроке математики во втором классе он набрался смелости и назвал мамой учительницу – просто чтобы попробовать, как это слово ощущается на языке, как звучит на слух, – но одноклассники восприняли его попытку с такой резкой неприязнью, что даже теперь, годы спустя, унижение все еще жгло ему душу.
Однако то была просто ошибка. Если же называть мамой и папой Линду и Марка, называть сознательно, то твое сердце станет невероятно хрупким. Если оно разобьется, его уже не склеишь, а снова допустить этого Хоакин не мог. Не хотел. Он еще с прошлого раза собрал не все осколки, и в сердце по-прежнему зияли одна-две дыры, через которые проникал холодный воздух.
Но сейчас Линда и Марк хотят его усыновить.
За библиотекой Хоакин заложил крутой поворот направо и почувствовал, как гремят под доской колеса. Линда и Марк будут его мамой и папой независимо от того, пожелает ли он их так называть или нет. Он знал, что своих детей они иметь не могут («Бесплодна, как камень!» – как-то сказала Линда тем преувеличенно бодрым тоном, за которым люди обычно скрывают самую тяжкую боль), и задавался вопросом: а вдруг для них он – последний шанс получить желаемое, лишь средство к достижению цели?
Проезжая мимо библиотеки, Хоакин успел заметить в одном из окон афишу: «Время историй: читаем вместе с мамой и папой».
Он давно смирился с тем, что у него нет родителей. Теперь-то он не так глуп, как в детстве, когда пытался выглядеть таким же милым и забавным, как малыши из ситкомов с дурацким закадровым смехом, телевизионные детки, чьи телевизионные родители лишь вздыхали, если их чадо совершало какую-нибудь чумовую выходку, например, врезалось на автомобиле в кухонную стену. К пяти годам Хоакин сменил столько опекунских семей, что посещал три разных садика, а стало быть, сумел увернуться от пули под названием «Звездочка недели» – мероприятия, на котором дети рассказывают о своих семьях, родственниках и домашних питомцах – обо всем том, чего Хоакин, как он с горечью сознавал, был лишен.
В десятом классе на уроке английского Хоакину задали сочинение на тему, куда бы он отправился, если бы мог переместиться во времени. Он написал, что перепрыгнул бы в эпоху динозавров, и это, наверное, было самой большой ложью в его жизни. Имей Хоакин возможность вернуться назад, он, конечно, нашел бы себя двенадцатилетнего, схватил бы за шиворот и тряс, пока зубы не застучат, а потом прошипел бы на ухо: «Идиот, ты же все портишь!» Тогда, в двенадцать, он был по-настоящему плохим. Поддавался ярости, вскипавшей в жилах. Корчился, визжал и выл, пока чудовище, ненадолго насытившись, не отступало,