Правда и кривда - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«По землице ходить тебе, на росе здоровья набираться», — словно заклиная, обращается к ноге, а потом говорит сыну:
— Присядь, Марко, дай хоть насмотреться на тебя, потому что уже даже и в снах мало видела, — на миг положила голову на грудь своего дитяти.
— Поверили в ту бумажку?
— И верила, и не верила, и сердце запеклось как камень. Ты же один у меня остался, — как луна в небе… А знаешь, где твоя похоронная? — оглянулась назад.
— Конечно, за каким-то образом.
— И как ты угадал? В самом деле, за образом Георгия Победоносца. Вот я тебе сейчас покажу ее, — махнула рукой на молодцеватый, хотя и почерневший образ святого, что упирался в бочечку, из которой выглядывал ребристый чеснок и первые зеленые косички лука. — Кум Василий говорил, чтобы я похоронную или в рамку взяла, или в конституцию положила, а я — за Георгия, потому что и он, и ты душили Гитлера-гада, чтоб его все громы и землетрясения выбрасывали из святой земли… Ой Марко, пусть тебе все хорошо… Раздевайся же, дитя. Вот я сейчас помогу…
Мать только теперь догадалась смахнуть слезы с глаз и снова в оцепенении прислонилась головой к сыну. А он ощутил, что ее руки не пахли ни подсолнечником, ни бархатцами, ни грибами, ни свежим хлебом, а из всех застарелых и свежих морщин веяло дымом. Может, и он теперь въелся в крестьянские руки, как сама земля.
II
Сегодня печаль отступила в землянке Анны Бессмертной; радость веселой ласточкой летала, трепетала над матерью, и она иногда аж руки поднимала вверх, чтобы перехватить и прижать к груди то невидимое снование, которое дрожало и ткалось над ней, как теплое марево. В материнское оттаявшее сердце сеялись и сеялись Марковы слова, как под Новый год сеется в доме рожь-пшеница и всякая пашница, перемешивались с ее мыслями. И даже слушая что-то тяжелое, она могла улыбнуться, потому что в эту минуту кто-то тихонько говорил ей: «А Марко вернулся».
И она снова с удивлением и безмерной любовью смотрела на сына, удивляясь, как он, перешитый на разные лады всякими врачами, остался тем самым Марком, каким был до войны, ей снова хотелось прижимать к себе своего ребенка, касаться его рук, больной ноги, выговорить все слова, которые камнем запеклись вокруг сердца, но имела ту невероятную деликатность крестьянской души, которая всегда во всем сдерживала себя, кроме работы. И тот, кто привык по всякому случаю охать и ахать, едва ли поймет тех глубоко любящих матерей, которые редко целуют своих мужей и своих детей, и даже ласки встречают удивленным: и-и!
— Навоевался же ты, сынок, как накосился. И чего бы только ни жить людям в добре и согласии? Позавидовали фашисты на наши души, вот и сами без тела останутся, потому что как кто в мире ни выкручивает темные мозги, а все равно кривда никак и нигде не победит правду. Может, тебе какую-нибудь припарку приложить к ноге?
— Обойдется.
— Ой Марко, Марко, — больше не остается слов у матери, и она с любовью несет своему ребенку полукружия по-девичьи длинных ресниц, которые не старели над выплаканными привядшими глазами, — весь ты у отца пошел.
Боль волнами прошлась внутри мужчины: как поздно он вспомнил о своем родном.
— Давно были на могиле отца?
— Осенью, дитя, когда с его живого креста осыпалось листья.
В землянке залегла тишина. Сквозь даль лет мать и сын на какой-то миг увидели живым самого родного человека и живую вербу над его могилой.
Далеко от родного порога погиб в сече с деникинцами комбедовец Трофим Бессмертный. Порубленного и пострелянного похоронили его друзья в степи у реки — на том же месте, где он упал с коня. Мастера не тесали Бессмертному кленовый гроб, боями задымленные друзья не накрывали ему глаза китайкой, не насыпали высокой могилы, не говорили печальных и красивых слов, как подобает в таком случае.
Молча в кручине соскочили боевые побратимы с графских и кулаческих коней, саперными лопатками и саблями выкопали неглубокую яму, опустили в нее своего товарища, а возле него положили саблю, чтобы и на том свете крошил ею скверну, да и помчали догонять врагов. Даже трехкратного выстрела не дали на прощание, потому что маловато было зарядов. А потом какая-то христианская душа поставила на могиле небольшой, из молоденькой ивы вырубленный крест, чудо произошло в степи — после дождей ожило мертвое деревце, из порубленной середины выбросило веточки, и они зелеными рученьками потянулись к солнцу. Со временем страстной силой жизни деревце сняло мертвую поперечину и уже стало не крестом, а гонкой ивой и человеческой памятью. А матери, когда она приходила сюда, иногда казалось, что в той вербе поселилась ее наболевшая душа…
— Говори же, сынок, говори, — первой отгоняет старые воспоминания и боль.
— О чем же вам говорить? Могу только о войне, потому что не выходил из ее упряжи…
— А кто теперь кому о другом рассказывает? Чем живем, тем и дышим.
После еще какого-то рассказа о сражении мать с извинением посмотрела на Марка, метнулась к очагу, чтобы приготовить сякой-такой ужин. Уже от огня иногда с недоверием посматривала на сына и на сбитый с двух досок стол, на котором лежала черновая похоронка. Как теперь быть с ней? Или бросить в огонь, или положить в разные налоги, которые тоже лежали за Георгием Победоносцем?
Но потом решила: то уже такая судьба сына, и пусть он делает с ней, что захочет. Все-таки недаром, даже после похоронной, умоляла судьбу и на ранних, и на поздних звездах, чтобы возвратился Марко. Вот и нагрянул нежданно, как первый гром, то ничего, что костылями гремит. И не очень постарел, только усы немного в молоко макнул и на висках морщины накипели. Ох, еще бы внучка из Германии вернулась и запела так, как пела ее горемычная мать:
Ой сяду я край віконцята виведу золоте волоконце…
Но не внучка, а она, баба, все ночи сидит теперь край слепого окошечка, пополам из пряжи и мыслей прядет свое тяжелое волоконце и уже не померкшими глазами, а душой, болью своей выглядывает свой род. Ой, а чего же это она до сих пор топает в одной чуне? Прочь все, все вытряслось из головы. Анна выхватывает из-под скамейчины плохонькую починенную обувь, а к ней подкатывается зайчонок и начинает тереться у ног.
— Есть, глупенькое, хочешь? — спрашивает, будто зверек может что-то ответить.
Зайчонок смешно шевелит подвижной фасолью носа и кладет на спину длинные, как игрушечные лодочки, уши.
— Чего же тебе, сиротка, дать? — и дальше разговаривает с ним, как с ребенком.
— Откуда он у вас, мама?
— В лесу нашла, замерзал бедняга, сейчас уже выздоравливает. Это теперь весь наш скот, потому что Гитлер и курей пожрал, и коров в салотопке перетопил, чтоб его нечистые до судного дня на бесовское сало топили. — Мать, как могла, проклинала безумного фюрера и здесь же кротко улыбалась сыну или сразу молча начинала грустить, что нет у него ни жены, ни дочери, а потом утешалась мыслью, что и внучка вернется, как придет Гитлеру капут, и незаметно для себя начинала говорить: — Какая же она хорошенькая была. А глаза — сам синий цвет, и все.
— Где только она теперь? — загрустил Марко и загрустили все его морщинки под глазами.
— Может, добивается домой, как та перепелка.
— Может… — начал мыслями разыскивать те затуманенные дали, из которых, несомненно, добивается домой его единственное дитя. Как топольку, растили ее, а война с корнями вырвала его топольку, а ты, отец, мучайся и казнись, есть ли она на земле, или, может, лежит в земле.
Мать, угадав его мысль, поспешила успокоить:
— Не грусти, дитя. И Гитлер не сможет всех передавить.
— Мама, а какие у вас теперь глаза? — неожиданно спросил Марко. — Никак не рассмотрю при этом электричестве, — косо взглянул на ночник, сработанный из гильзы снаряда.
— И зачем оно тебе? — удивилась, смутилась и вздохнула мать. — Разве же дети присматриваются к нашим глазам? Это только мы любуемся ими…
— Иногда присматриваемся, — Марка поразило, что мать застеснялась такого вопроса, потому что и в самом деле: кто интересуется глазами стариков? — У вас были синие-синие, как весеннее небо после дождя.
— Как ты, сынок, хорошо сказал, — вздохнула мать. — За всю жизнь ни от кого не слышала таких слов, даже от отца твоего… Да неужели у меня в самом деле такие были глаза? — аж удивилась, вспоминая прошлые года.
— Синие были, как барвинковый цвет в росе.
— А теперь стали седыми. Другая роса выполоскала мой синий цвет, — ответила тихо.
— Ты знаешь, в нашем роду долго не седеют, деды холостяцкими чубами хвастаются. Ну, а теперешние терзания не посмотрели на это. Сначала у меня поседели косы, а потом глаза… Таки присматривался к матери? Очень старая стала? — с признательностью улыбнулась к своей кровинке, и отблеск молодости мелькнул в ее на самом деле седых од скорби глазах.