Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот момент я отлично различал дорогу и по сторонам ее в грязище большие квадраты и кубы домов со стенами, выбеленными луной, — большие, неравной величины куски льда, немые, бледные глыбы. Выходит, здесь и конец всему? Сколько я проживу еще в этом одиночестве, прежде чем меня хлопнут? До смерти? В какой канаве? Под какой стеной? Быть может, меня тут же прикончат? Ножом? Иногда в таких случаях выкалывают глаза, отрезают руки и прочее. На этот счет рассказывали разное и далеко не смешное. Почем знать?… Стук копыт… Еще стук… Не хватит ли? Лошадь топает, как два человека в железных башмаках: они бегут бок о бок, но до странности не в ногу.
Мое глупое сердце, заяц, пригревшийся в тепле за реберной решеткой, трясется, съеживается.
Если разом махануть вниз с Эйфелевой башни, наверно, почувствуешь что-то в этом роде. Будешь силиться ухватиться за воздух.
Деревня таила в себе угрозу для меня, однако таила ее не целиком. В середине площади крошечный фонтанчик булькал для одного меня.
В ту ночь все было мое, только мое. Я наконец стал владельцем луны, деревни, беспредельного страха. Я перевел коня на рысь. До Нуарсер-сюр-ла-Лис оставался по меньшей мере час езды, когда сквозь щель над какой-то дверью я заметил хорошо замаскированный свет. Я прямиком двинулся туда, обнаружив в себе известную лихость, нестойкую, правда, но прежде не возникавшую во мне вовсе. Свет тут же погас, но я его уже видел. Я постучал, потом еще и еще, громко окликая — на всякий случай наполовину по-немецки, наполовину по-французски — незнакомцев, запершихся в темноте.
Наконец створка двери приоткрылась.
— Вы кто? — раздался шепот. Я был спасен.
— Драгун.
— Француз?
Я пригляделся: со мной говорила женщина.
— Да, француз.
— Тут недавно проехали немецкие драгуны, так тоже говорили по-французски.
— Но я-то настоящий француз.
— А…
Она, кажется, в этом сомневалась.
— Где они теперь? — спросил я.
— Уехали в сторону Нуарсера часов около восьми, — указала она пальцем на север.
На пороге из тьмы выступила девушка — платок, белый фартук.
— Что немцы у вас тут наделали? — спросил я.
— Сожгли дом рядом с мэрией, а здесь закололи пикой в живот моего братика. Он играл на Красном мосту и глядел, как они проезжают. Да вот он, — показала она. — Посмотрите.
Она не плакала. Снова зажгла свечку, огонек которой я видел. И тут — это правда — я разглядел в глубине на матрасе маленький трупик в матросском костюмчике; голова и шея, синеватые, как пламя сальной свечи, выступали из широкого квадрата синего воротника. Все тело съежилось, руки, ноги, спина скривились. Удар пикой словно вставил ему ось смерти в середку живота. Рядом, стоя на коленях, горько плакала мать, отец — тоже. Потом они заныли в один голос. Но мне очень хотелось пить.
— Не продадите ли бутылку вина? — осведомился я.
— Спросите мать. Она знает, может, еще осталось. Немцы у нас его много взяли.
И обе женщины принялись вполголоса обсуждать мою просьбу.
— Больше нет, — объявила мне дочь. — Немцы все забрали. А ведь мы им сами наливали, и помногу.
— Ну и пили же они! — вздохнула мать, разом перестав плакать. — Любят, видать, это дело.
— Больше ста бутылок, это уж точно, — добавил отец, не вставая с колен.
— Так-таки ни одной не осталось? — гнул я свое, не теряя надежды: очень уж мне хотелось выпить, особенно здешнего белого — оно горьковатое, но взбадривает. — Я хорошо заплачу.
— Осталось только дорогое. Пять франков бутылка, — уступила мать.
— Идет!
И я вытащил из кармана большой пятифранковик.
— Принеси бутылку, — негромко велела она дочери. Та взяла свечку и скоро вернулась с литром: где-то они его припрятали.
Мне подали вино, я выпил, оставалось только уйти.
— А они не вернутся? — спросил я, вновь охваченный беспокойством.
— Может быть, — разом ответили они. — Но тогда уж все спалят, как грозились перед уходом.
— Съезжу посмотрю, что там.
— Ишь какой храбрый!… Они вон где, — указал мне отец в направлении Нуарсер-сюр-ла-Лис.
Он даже вышел на дорогу и проводил меня глазами. Дочь и мать, оробев, остались подле маленького трупа.
— Вернись! — позвали они из дому. — Вернись, отец. Нечего тебе там делать, Жозеф.
— Ишь какой храбрый! — повторил отец и пожал мне руку.
Я опять зарысил на север.
— Вы хоть не говорите им, что мы еще здесь! — крикнула мне вдогонку девушка, выглянув за дверь.
— Завтра они и без меня увидят, тут вы еще или нет, — ответил я.
Я жалел, что отдал им свой пятифранковик. Эти сто су[13] встали между нами. Сто су довольно, чтобы возненавидеть человека и желать ему сдохнуть. Пока существуют сто су, не будет в нашем мире лишней любви.
— Завтра? — недоверчиво повторили они.
Завтра и для меня было где-то далеко, в таком завтра было немного смысла. Для всех нас важно прожить лишний час теперь: в мире, где все свелось к убийству, лишний час — это уже феномен.
Ехать пришлось недолго. Я рысил от дерева к дереву, ежеминутно ожидая, что меня окликнут или пристрелят, Но ничего не произошло.
Было, наверно, часа два ночи, когда я шагом въехал на невысокий взлобок. С него я разом увидел внизу ряды, много рядов зажженных газовых фонарей и, на переднем плане, освещенный вокзал с вагонами, с буфетом, откуда не доносилось, однако, ни звука. Ну, ни одного. Улицы, проспекты, фонари и еще другие световые параллели, целые кварталы, а вокруг одна тьма да жадная пустота, расстилавшаяся повсюду, словно лежавший передо мной город со всеми его огнями потерялся в ночи. Я спешился, сел на пригорок и хорошенько осмотрелся.
Все это никак не проясняло, есть в Нуарсере немцы или нет, но мне было известно, что, занимая город, они обычно поджигают его и, если они вошли в него, а пожаров не видно, значит, у них на этот счет свои особые планы и соображения.
Пушки тоже молчали, и это было подозрительно.
Коню моему тоже хотелось лечь. Он потянул за узду, я обернулся и вновь посмотрел в сторону города. Тут передо мной на пригорке что-то изменилось, не так чтобы очень, но достаточно, чтобы я крикнул: «Эй, кто идет?» В нескольких шагах от меня тени передвинулись. Там кто-то есть…
— Ну, чего орешь? — ответил мне хриплый, осевший, но явно принадлежавший французу голос и спросил: — Тоже отстал?
Теперь я его разглядел: пехотинец с франтовски заломленным козырьком. С тех пор прошли годы, а я все помню ту минуту, когда его фигура поднялась из травы, как мишень с изображением солдата на ярмарке в прежние времена.
Мы подошли друг к другу. В руке я держал свой револьвер. Не знаю почему, но еще секунда, и я выстрелил бы.
— Слышь, ты их видел? — спрашивает он.
— Нет, я послан сюда, чтобы их увидеть.
— Ты из сто сорок пятого драгунского?
— Да, а ты?
— Я из запаса.
— Да? — удивленно протянул я. Это был первый резервист, встреченный мной на войне. Мы всегда общались только с кадровыми. Лица я его не различал, но голос у него был не такой, что у наших, — вроде как более грустный, а это лучше. Вот почему я невольно отнесся к нему с известным доверием. Все-таки голос — это уже кое-что.
— С меня хватит, — твердил он. — Пусть меня лучше боши в плен возьмут.
Он говорил в открытую.
— А как ты это устроишь?
Неожиданно меня больше всего заинтересовало, как он собирается угодить к немцам.
— Еще не знаю.
— А как ты сумел драпануть? Сдаться-то в плен не больно легко.
— А мне насрать! Пойду и сдамся.
— Значит, трусишь?
— Да, трушу, и, если хочешь знать, все остальное херней считаю. А на немцев я чихать хотел — они мне худого не делали.
— Тише, — говорю я ему, — может, они нас слышат.
У меня было такое чувство, что с немцами надо повежливей. Мне здорово хотелось, чтобы этот хмырь из запаса, раз уж мы повстречались, помог мне уразуметь, почему я, как и все остальные, тоже боюсь воевать. Но он ничего не объяснял, только долдонил, что сыт по горло.
Потом он мне рассказал, что утром, чуть рассвело, весь их полк разбежался из-за наших стрелков, которые сдуру открыли огонь по его роте. Их полк в это время не ждали: он подошел на три часа раньше срока. И усталые стрелки, не разобравшись, сыпанули по ним. Знакомый мотив: мне его уже играли.
— Мне-то, понимаешь, это было на руку, — добавил он. — «Робинзон», — говорю я себе. Робинзон — это моя фамилия. Леон Робинзон. «Ноги в руки — сейчас или никогда», — подумал я. Правильно? Рванул я, значит, вдоль леска и, представляешь себе, напарываюсь на нашего капитана. Стоитон, прижавшись к дереву — зацепило его крепко: копыта откидывать собирается. Вцепился себе в ногу обеими руками и плюется. Кровища отовсюду хлещет, глаза на лоб лезут. Рядом никого. Ну, думаю, спекся. «Мама! Мама!» — хнычет он, подыхая, и кровью ссыт.