Все разумные (Сборник) - Песах Амнуэль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или это — игра подсознания?
Можно тронуть стол, ударить по нему кулаком и почувствовать боль. Значит, стол реален? Нет, не значит. Мозг способен создавать любые фантазии и убеждать неприхотливое сознание в том, что они реальны. Невозможно, находясь где бы то ни было, с помощью каких бы то ни было ухищрений доказать себе, что мир, в котором ты живешь, — реальный, а не созданный фантазией уснувшего бога, и бог этот — ты сам и никто иной, потому что никого иного, возможно, вовсе не существует ни в единственной реальности, ни в другой, тобою созданной.
«Если кто-то действует против меня, — подумал Эдик, — то может ничего не получиться. На каждое заклинание найдется другое заклинание».
«Это не заклинание, — одернул он себя, — это физический закон. Молитва, заклинание, закон природы — какая разница? Слова, термины не имеют значения. Мысль — тоже. Нужно уйти отсюда. Куда угодно».
Он отступил на шаг и вошел в стену, комната исчезла, перед глазами стоял белый туман, плотный, как молоко, как творог, как гипс, как мрамор — белый каррарский мрамор без единого изъяна, полная белизна, нуль, вакуум, небытие…
Вербальная форма всплыла, наконец, до такого уровня в сознании, что Эдик сумел ее если не вспомнить, то ухватить за кончик, за первое слово фразы, и произнес его — ему казалось, что вслух, — а за первым словом потянулось второе, за вторым третье, и он вовремя вставил направление движения энергии, векторный фактор, не понимая, правильное ли задал направление энергетического перехода, и не окажется ли сейчас в месте, еще более ему не нужном или вовсе гибельном для трехмерного физического тела.
Умереть? Сейчас? Здесь? Из-за того только, что кто-то — Вера? Миша? — захотел уничтожить следы своего преступления?
Дудки!
Белый мир, в который Эдик оказался впаян, впечатан, как муха в янтаре, потемнел, в белом мире наступил вечер, но ночь не настала, что-то происходило, чего Эдик не понимал, но от чего должен был избавиться, иначе…
Иначе… Иначе…
Навсегда…
Так бы, возможно, и произошло, но губы Эдика непроизвольно шевелились, и вербальная формула выбрасывалась из подсознания, застывавшего в неподвижности, в еще живое четырехмерие, мрак сменил белизну, а потом белизна вернулась, чтобы снова погрузиться во мрак… Время переваливалось через себя, как только что через себя переваливалось пространство, и Эдику почему-то пришло на ум сравнение с «Машиной времени» Уэллса, книгой, которую он давно — с детства! — не перечитывал, но откуда запомнил описание передвижения Путешественника: как день с быстротой зевка сменялся ночью, а ночь — следующим днем, и так много раз, вперед, вперед, вперед…
Стоп.
Эдик крепко приложился обо что-то затылком и вернулся наконец откуда-то куда-то. Открыл глаза («Странно, — подумал он, — я ведь и не закрывал их вовсе, иначе как же я видел белый мир и сменявший его черный?») и понял, что никуда на самом деле из комнаты Кронина не отлучался и даже со стула своего не вставал — странно, что не упал на пол во время своего (неужели вовсе не физического?) отсутствия.
Все стояли и смотрели на него. Даже Николай Евгеньевич — вот что удивительно! — тоже стоял рядом с коляской, крепко, до белизны в суставах, вцепившись в спинку обеими руками.
— Что? — спросил Эдик чужим голосом. — Что это было со мной?
— Спасибо, — произнес Николай Евгеньевич. — Спасибо вам, Эдуард Георгиевич.
«С чего он вдруг стал меня благодарить?» — удивился Эдик, и удивление вернуло ему утраченное ощущение реальности. Он огляделся, будто видел комнату впервые после долгого отсутствия. Пожалуй, эту комнату он действительно видел впервые — хотя сейчас не сомневался в том, что находится в квартире Кронина, а не где-то и когда-то, в мире, то ли существующем реально, то ли созданном в его воображении.
Диван был перевернут и бесстыдно демонстрировал свои распотрошенные внутренности — будто кто-то вспорол подкладку длинным острым ножом и вывалил для обозрения клочья серой ваты вперемежку с грязными опилками. Перевернутым оказался и компьютерный столик, блок компьютера валялся под большим столом, а монитор стоял на полу неподалеку от двери в кухню — стоял аккуратно, будто его отсоединили от системы и перенесли на новое, не вполне, впрочем, достойное место.
— Спасибо? — переспросил Эдик. — За что? Я ничего не понимаю.
Он только теперь обратил внимание на Мишу, лежавшего на полу. Свернувшись калачиком, Миша спал, подложив под щеку обе руки. Левая нога его была, однако, неестественно вывернута, будто сломана в колене, и в груди Эдика возник холод — не спал Миша, конечно, с чего бы ему спать на полу при таком разгроме? Не спал, а лежал мертвый, и Эдик с очевидной ясностью понял, что Мишу убил он, лично, сам, без чьей-либо помощи, и сделал этот только что, когда произнес вербальную формулу.
Кронина уже не держали ноги, он упал в коляску, откинулся на спинку, закрыл глаза, и Эдик со страхом увидел, как Николая Евгеньевича бьет крупная дрожь — грузное тело сотрясалось в конвульсиях, руки тряслись, а ноги елозили по полу.
Эдик прижал к подлокотникам руки Кронина, а Фил держал голову, одна лишь Вера оставалась в неподвижности, похожая на отрешенную от всего греческую статую.
Минуту спустя Кронин затих, тихо постанывая, Эдик выпустил его руки, а Фил отошел к Вере, встал с ней рядом, и вдруг Николай Евгеньевич сказал ясно и отчетливо обычным своим голосом, правильно выговаривая длинные и продуманные фразы:
— Эдуард Георгиевич, я поблагодарил вас за то, что вы единственный сохранили в критический момент четкость мышления и способность совершать разумные поступки, в результате чего были спасены наши — в том числе и ваша собственная — жизни. Если бы не ваши действия, то Михаил Арсеньевич, будучи в состоянии шока, успел бы нанести нашему мирозданию такой урон, по сравнению с которым нападение террористов на Международный Торговый центр или взрыв в Дели показались бы детской возней.
— Я… — протянул Эдик. Он действительно ничего не понимал. Он поискал ответ в глазах Веры, но увидел в них лишь тоску и услышал обращенную к нему и не высказанную вслух мысль:
— Я не хочу жить…
Эдик перевел взгляд на Фила, но тот лишь покачал головой: он тоже не мог объяснить того, что случилось. Но рассказать-то он был в состоянии! Видимо, и Фил сейчас умел читать мысли, потому что сказал:
— Да, рассказать могу… Мы разговаривали, и Николай Евгеньевич произнес: «Давайте думать, что делать дальше»…
19
— Давайте думать, как быть дальше, — рассудительно сказал Кронин и неожиданно прикусил губу. Лицо его налилось краской, Николай Евгеньевич откинулся на спинку кресла и поднял руки, будто хотел отгородиться от мира.
— Что с вами? — беспокойно спросил Фил, поднимаясь. Он никогда еще не видел, как у Кронина начинались приступы, слышал его рассказы, достаточно скупые, чтобы понять, насколько мучительной была внезапно подступавшая боль. Краем глаза Фил заметил движение слева и лишь тогда понял, что происходило на самом деле.
Миша. С ним опять началось. Бессонов стоял, протянув руки в сторону Кронина, ему передавал накопленную в мышцах энергию — Филу показалось, что с Мишиных пальцев срывались яркие белые искры и, начав движение, сразу гасли, будто прятались в воздухе, а потом возникали опять, теперь уже в голове Кронина, вот почему лицо Николая Евгеньевича стало таким багровым, вот почему он чувствовал сейчас бесконечную боль. Громким голосом, четко выговаривая каждое слово, Миша произносил вербальную формулу полного закона сохранения энергии и задавал одному ему известное направление перехода.
Фил заметался. Нужно было заставить Мишу замолчать — более того: заставить его не думать.
— Заткнись ты, — хрипел Фил, — ради всего святого, ах ты, сво…
Он не договорил. Он не смог договорить, потому что оказался стиснут, спеленут, связан, каждая клеточка его тела была стиснута, спеленута и связана, он не мог вздохнуть, сердце его застыло. В глазах потемнело, и Фил успел подумать, что так люди и умирают, так умирала Лиза, и теперь, если он действительно умрет, то сможет жить в большом мире, и может, это к лучшему, но все равно как же не хочется, и почему нет ни черного тоннеля с ярким светом в конце, ни воспоминаний о детстве, как это, говорят, бывает во время последнего перехода…
Он стал ураганом. Он несся над поверхностью планеты — а может, это и не планета была вовсе? — похожей на дольки помидора, сложенные рядом и отделенные друг от друга темным колышащимся океаном, который тоже был ураганом — таким же, как он, Фил, — явившимся, чтобы выяснить с ним свои непростые отношения. Фил не хотел ничего выяснять, он был ураганом над планетой, но и планетой тоже был он, и еще он ощущал в себе нечто, ему не принадлежавшее, что нужно было изгнать из себя, но прежде понять, ибо, не поняв, невозможно изменить.