Ленинградские тетради Алексея Дубравина - Александр Хренков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уже половина первого. Пожалуй, я не пойду в штаб полка. Проводите меня до ближайшей точки?
Я не спрашивал, зачем ей понадобилось завернуть на точку. Если б попросила, пошел бы вместе с нею.
На углу квартала — до точки оставалось еще далеко — мы остановились.
— Что ж, прощайте, Дубравин. — Глаза ее блестели, голос немного дрожал. — Вы подарили мне звездочку. Спасибо и на этом.
За углом лежали руины сгоревшего дома. Она обогнула их и скрылась из виду.
Утренние размышления
В ту ночь я не мог с уверенностью думать, любит ли меня Валя. Я давно не получал от нее писем, а ее последние короткие записки удивляли многозначительной недоговоренностью, словно обрывались как раз на самом важном. И все же, когда Виктория спросила, есть ли у меня девушка, я назвал ей Валентину. И этим было сказано все. Слишком много сказано. Я неожиданно почувствовал, что не могу солгать Виктории, и сказал ей правду, может быть, выдуманную, всего лишь мою и только мою, но правду, в которую верил, которой гордился и жил многие месяцы и годы, начиная с ландышевых дней в далекой зеленой Сосновке.
Не могу понять, как это случилось — как одним ударом без мучительных терзаний я разрубил клубок противоречий. Было бы время подумать, очевидно, запутался бы. Ибо сердце отказывалось сделать выбор, а разум, всегда осторожный мой разум, не предлагал никаких решений.
Виктория многими чертами напоминала Валю: такая же независимая, склонная к раздумьям, такая же насмешливо-спокойная. Глаза у них разные: у Вали — теплые, коричневые, у Вики — голубые, обжигающие. Валя, пожалуй, сдержаннее. Если полюбит, то любовь ее будет загадочной и нежной, даже слегка настороженной. Виктория — резче, стремительней, но эта стремительность ей шла.
Но почему же Валя? Я не сразу разобрался в этом. Разобрался уже утром: звезды побледнели, затем незаметно потухли, одна за другой, а я в одиночестве сидел у окна и решал сердечную головоломку.
Валя, говорил я себе, — моя лучезарная юность, какая продолжится (непременно продолжится) после безвременья войны. Юность была всего дороже. Она манила в будущее, звала в неизведанные дали.
И вот рядом с этой ничем не омраченной юностью стояла задумчиво-насмешливая Валя… Я уверен был: завтрашний день будет лучше вчерашнего, и всего, что захочет человек, он обязательно добьется. Валя тоже считала: человек непременно должен подниматься выше; она тоже искала лучшего. И ей, может быть, больше, чем мне, была свойственна щепетильная строгость в оценках, что хорошо, что плохо. Мог ли я обмануть себя, мог ли выкинуть из сердца ее неповторимый образ?
И тут же я думал о Виктории. Разве Виктория, по совести, не то же, что Валя? Будь Валя в Ленинграде, разве не принял бы ее неповторимый образ по-своему такой же неповторимый облик гордой Виктории?
Но разве виновата Валя, что мне суждено (не искал же я этого) встретиться с Викторией? Что бы она сказала, если б я спросил ее? Валя сказала бы: «Чудак человек! Наивный чудак-смехотворец! Хочет, чтоб я за него решала сердечные вопросы. Решай, пожалуйста, сам». Иначе не сказала бы.
Я упрекнул себя в жестоком эгоизме, пошел к телефону и позвонил Не-Добролюбову.
— Павел, как себя чувствуешь? Скажи, пожалуйста, пишет ли Катюша?
В трубке долго шуршало, потом Пашка дважды кашлянул и лишь затем сказал:
— А почему ты об этом спрашиваешь? Семь часов утра. Ты что, не спал сегодня?
— Не спал. Сидел и вспоминал. Вспомнил ее. Она ведь все там же, на старом месте?
— Все там же, вместе с Валей.
— Я забегу к тебе вечером. Есть один деликатный вопрос. Кажется, запутался.
Пашка засмеялся.
— Вале написать об этом?
— Не смей! Никоим образом! Слышишь, Павел, не смей! Понял меня?
— Нет, не понял. Говоришь загадками.
— Ну и воздержись. По-приятельски прошу, воздержись до разговора.
Пашка расхохотался. Хохотал безудержно целую минуту. А я кусал губы и злился.
Не в ладах с логикой
К вечеру вызвал подполковник Чалый. Он не был сердит или недоволен. Напротив, в его грубовато-покровительственном тоне можно было уловить нотки простосердечного сочувствия и искреннего сожаления. Во всяком случае он стремился к чему-то благородному — есть ведь иные представления о благородстве, чем представления таких чудаков, как я!
— Вы встречались с капитаном Ященко — инструктором поарма?
— Да.
— Что между вами произошло?
— Поссорились. Не поняли друг друга.
— Вы что же, забыли афоризм Пруткова? Он говорил: «Бди!» А еще говорил: «Не задирай хвоста перед начальством».
— Прутков говорил и другое: «Щелкни кобылу в нос — она махнет хвостом».
— Тем более правильно. — Он посмотрел на меня точно впервые. — Чем вы его щелкнули?
— Мы разошлись в оценке морального состояния полка. Он утверждал — полк заражен кретинизмом, я не согласился.
— Ну и глупо, товарищ Дубравин. По-мальчишески глупо. Надо было щелкнуть каблуками и сказать: «Так точно».
— Но он же не прав!
— Он представитель начальства. Начальству виднее. Оно спускается к нам редко, зато свежими глазами отмечает то, что нам давно уже примелькалось.
— Вы тоже считаете, что в нашем полку неблагополучно?
— Считаю. Обязан считать! Недаром же там, наверху, выбросили эти лозунги. Почему наш полк должен представлять исключение? Не лучше ли держаться правил, чем цепляться за исключения?
— Я вашей логики не понимаю.
Чалый вспылил:
— Логика! «Слушаюсь!», «Так точно!», «Виноват, исправлюсь!» — вот логика и философия военного. Всякая другая — мальчишеская глупость и ошибка. А за ошибки платят. Платите и вы. — И снисходительно, с видимым сочувствием прибавил: — Предложили направить дело в партийную комиссию.
Я удивился и несколько растерялся.
— Какое дело? За что?
— За что?
Он полистал записную книжку, прочитал:
— «За политическую беспечность, выразившуюся в благодушной оценке морального состояния полка, и нежелание бороться с настроениями «кретинизма».
Я задумался.
— Советую признать ошибку. Признаете — отделаетесь выговором.
— А если не признаю?
Чалый снова вскинул на меня удивленный взгляд, словно никогда меня прежде не видел.
— Я, вы знаете, хохол. Упрямый человек. И то на вашем месте я подумал бы. Семь раз отмерь, один — полосни, как говорят в России.
Мне не хотелось слушать поучений. Сделав «под козырек», я спросил:
— Разрешите идти?
Он не удерживал меня, только сказал:
— Идите к Клокову.
Антипа сидел за столом и старательно выводил на папке-скоросшивателе: «Персональное дело тов. Дубравина…»
— Весьма сожалею, Алексей. Но, сам понимаешь, вынужден по долгу службы…
— Вынужден или рад?
— Чем я тебя обидел?
— Когда партийная комиссия?
— Комиссия дня через три.
— Что требуется от меня?
— Написать объяснение.
Я взял лист бумаги, сел, стал придумывать первую фразу.
— Пиши подробнее и мягче. Это имеет значение.
Я насухо вытер перо, обмакнул в чернила и четко, не дрогнувшей рукой написал: «Виновным себя не считаю». Потом расписался и поставил дату.
Антипа выпучил глаза.
— Прискорбно.
Я положил объяснение и вышел.
— Подумай, Дубравин! — заискивающе и вместе с тем как будто с угрозой крикнул вслед Антипа.
«Продумано», — сказал я себе.
«Не лопочи сентиментально»
Пашка встретил меня в проходной, затем мы ушли в его «конторку» — узкую щелястую пристройку в конце цехового пролета. Мне он предложил единственную в этом помещении табуретку, сам взобрался на каменный подоконник.
— Ну, рассказывай.
Я спросил его, есть ли у них на заводе «кретинизм».
— Это что за зверь такой?
Я объяснил. Пашка слушал рассеянно, с блуждающей иронической улыбкой.
— Ну и что? — спросил он безразлично.
— Как вы боретесь с этой болезнью?
— Нам некогда заниматься такой чепухой. Танки работаем.
— Я тебе серьезно…
— А я — ваньку валяю? Давай о другом. Зачем о Вале спрашивал?
— Из-за этого кретинизма меня привлекают к партийной ответственности.
— Что-о? — Пашка мгновенно нахмурился и сполз с подоконника. — Ты что же, за ворот зашибаешь? Дон-Жуаном стал? Или, как говорят, морально разложился?
— Обвиняют в политической беспечности.
— Ага! Значит, смирился с недостатками? Не замечаешь безобразий? Смотришь на эти безобразия сквозь чистенькие пальцы? Моя каморка с краю, я ничего не знаю…
Реплика Пашки вдруг навела меня на мысль: не хотят ли Антипа и Чалый, чтобы я не замечал каких-то недостатков? Молчал и никому не говорил о ежедневных отлучках Антипы на Фонтанку и о связях Чалого со Стекляшкиной? Чтобы вместо этого усердно воевал с мифическим противником — «пагубным» влиянием Пушкина и Гоголя на души солдат? Отвлекающим огнем прикрывал какую-то засаду?