Похождения скверной девчонки - Марио Льоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марчелла обычно работала дома: рисовала, лежа на кровати, или сидела на афганском ковре в маленькой гостиной и сооружала макеты из кусков картона, дощечек, резины, глянцевой бумаги, пользуясь клейстером и цветными карандашами. Я же облюбовал для себя ближайшее кафе «Барбиери» и там занимался переводами, которые заказывал мне издатель Марио Мучник. Или читал, а также наблюдал за местной фауной – постоянными клиентами заведения, и это никогда мне не надоедало, потому что там было представлено все многоцветье Ноева ковчега, расположившегося в самом центре Мадрида.
Кафе «Барбиери» находилось на той же улице Аве Мария и напоминало – так сказала Марчелла в первый же раз, когда привела меня туда, а она-то в таких вещах толк знала, – экспрессионистские декорации Берлина двадцатых годов, гравюры Гросса или Отто Дикса:[118] облупленные стены, темные углы, на потолке медальоны с портретами римлянок, а также таинственные кабинетики, где, казалось, можно совершать преступления – и ни один клиент того не заметит, можно проигрывать безумные суммы в покер, решать карточные споры, пуская в ход ножи, или служить черные мессы. Кафе было огромным, с углами, закоулками и петляющими коридорами, с темными сводами, затянутыми серебристой паутиной, с хилыми столиками и хромыми стульями, с консолями и деревянными скамьями, грозившими вот-вот развалиться от старости. Оно было мрачным, дымным, всегда до отказа набитым посетителями, которые выглядели ряжеными – толпой статистов из комедии-буфф, которые стоят за кулисами в ожидании своего выхода. Я старался занять столик в глубине – там было чуть больше света, а вместо стула стояло довольно удобное кресло, обитое бархатом, когда-то красным, а ныне там и сям прожженным сигаретами и вытертым множеством задниц. Одним из моих излюбленных развлечений при каждом посещении кафе «Барбиери» было угадать, какие языки я услышу, пока от входа дойду до своего столика в глубине зала, и порой за кратчайший путь метров в тридцать я насчитывал их не меньше полудюжины.
Официанты и официантки также отражали этническую пестроту нашего района: шведы, бельгийцы, американцы, марокканцы, эквадорцы, перуанцы и так далее. Они постоянно менялись – видимо, им плохо платили за восьмичасовой рабочий день в две смены, при том что приходилось без роздыха носить туда-сюда пиво, кофе, чай, шоколад, рюмки с вином и бутерброды. Как только они замечали, что я устроился за своим обычным столиком и разложил тетради, ручки и книгу, которую переводил, сразу спешили принести мне чашечку кофе с молоком и бутылку минеральной воды без газа.
Там же я проглядывал утренние газеты, а после полудня, устав переводить, брался за чтение – уже не по обязанности, а ради чистого удовольствия. К тому времени я успел перевести три книги – Дорис Лессинг, Пола Остера и Мишеля Турнье. Перевод их текстов на испанский не стоил мне особого труда, зато и большого удовольствия не доставил. Эти авторы считались модными, но заказанные мне романы на самом деле не были лучшим из того, что они написали. Как я всегда подозревал, литературный перевод до неприличия скудно оплачивается, гораздо хуже коммерческого. Но заниматься последним я уже не мог – долгое умственное напряжение меня утомляло, нужный темп не давался. Тем не менее даже эти ничтожные доходы позволяли кое-что вручать Марчелле на домашние расходы и не чувствовать себя иждивенцем. Мой друг Мучник попытался достать для меня какой-нибудь перевод с русского, что меня больше всего соблазняло, и мы чуть не уговорили одного издателя напечатать «Отцов и детей» Тургенева или потрясающий «Реквием» Анны Ахматовой, но из этой затеи ничего не вышло: русская литература – и уж тем более поэзия – пока мало интересовала испанских и латиноамериканских читателей.
Я затруднился бы сказать, нравится мне Мадрид или нет. Другие части города я знал неважно – хорошо если оглядел мельком, когда ходил в музей или в театр с Марчеллой. А вот Лавапиес был мне по душе, хотя там меня впервые в жизни ограбили: два араба отняли часы, бумажник с какой-то мелочью и ручку «Монблан» – последний из оставшихся в моем владении предметов роскоши. Честно признаться, в Лавапиесе я чувствовал себя как дома и с головой окунулся в его кипучую жизнь. Иногда Марчелла заходила за мной в кафе «Барбиери», и мы гуляли по округе, которую я уже знал как свои пять пальцев. И неизменно обнаруживал что-то новое – примечательное или чудное. Например, маленький переговорный пункт боливийца Альсерреки, который, чтобы лучше обслуживать клиентов-африканцев, выучился говорить на суахили. А еще мы ходили в синематеку, когда там показывали какие-нибудь классические ленты.
Во время наших прогулок Марчелла трещала без умолку, а я слушал. Только изредка вставлял слово-другое, чтобы дать ей передохнуть и чтобы мимолетным вопросом или комментарием подтолкнуть к дальнейшим рассказам о проекте, в котором она хотела бы поучаствовать. Иногда я не слишком вслушивался в то, что она говорит, потому что больше следил за тем, как она говорит: пылко, убежденно, мечтательно и радостно. Я никогда не встречал человека, который бы так самозабвенно – так фанатично, сказал бы я, если бы слово не обрело слишком мрачных реминисценций – отдавался своему призванию и так точно знал, чего хочет в жизни.
Мы познакомились три года назад в Париже, в клинике в Пасси, где я проходил обследование, а она навещала только что прооперированную подругу. За те полчаса, что мы сидели рядом в приемной, она с таким энтузиазмом рассказала мне про мольеровского «Мещанина во дворянстве», поставленного маленьким театриком Нантера в ее декорациях, что я пошел посмотреть спектакль. В театре я встретил Марчеллу и после спектакля пригласил посидеть в бистро у метро.
И вот уже два с половиной года мы жили вместе, первый год – в Париже, потом – в Мадриде. Марчелла была итальянкой, на двадцать лет моложе меня. По желанию родителей – оба архитекторы – она изучала в Риме архитектуру, но со студенческой поры начала работать театральным художником. Родители разгневались на то, что она бросила архитектуру, и на несколько лет их отношения почти прервались. Примирение произошло, когда отец с матерью убедились, что театр для дочери не каприз, а подлинное призвание. Изредка Марчелла ездила в Рим повидаться с ними, а так как зарабатывала она мало – трудно было найти на свете человека трудолюбивее Марчеллы, но заказы она получала от маргинальных трупп, которые платили за работу сущую ерунду или вовсе не платили, – родители, люди вполне обеспеченные, периодически подкидывали ей денег, благодаря чему она могла отдавать всю свою энергию и все свое время театру. До сих пор она не сумела громко заявить о себе, но Марчеллу это мало беспокоило, потому что она ни на миг не сомневалась – как и я, впрочем, – что рано или поздно театральная публика Испании, Италии, Европы признает ее талант. И хотя она ужасно много говорила, помогая себе при этом руками, совсем как итальянка с карикатуры, меня болтливость подруги не утомляла. Марчелла излагала идеи, которые порхали у нее в голове и которые могли произвести революцию в художественном оформлении «Вишневого сада», «В ожидании Годо», «Слуги двух господ» или «Селестины». Несколько раз ее приглашали в кино помощником художника-декоратора, и в этой области она вполне могла бы добиться успеха, но ей нравился театр и не хотелось жертвовать мечтой, хотя в театре гораздо труднее сделать карьеру, нежели в кино или на телевидении. Благодаря Марчелле я научился смотреть спектакли совсем другими глазами, то есть обращать внимание не только на сюжет и героев, но еще и на второстепенные, казалось бы, детали оформления и на освещение.
Марчелла была миниатюрной блондинкой с зелеными глазами, очень светлой и гладкой кожей и донельзя веселой улыбкой. Она излучала энергию. Одевалась небрежно: обычно на ней были джинсы, потертая куртка и босоножки. Для чтения и в кино надевала очки – крошечные, без оправы, придававшие лицу что-то клоунское. Она была бескорыстной, нерасчетливой, щедрой, способной кучу времени отдавать самой незначительной работе – например, студенческой постановке комедии Лопе де Веги, когда декорации надо сотворить из пары раскрашенных холстин и всякого подручного материала. Она занималась этим с такой же отдачей, как если бы ей впервые поручили оформлять постановку в парижской Опере. Она получала от работы колоссальное удовольствие, что с лихвой компенсировало скудость – а то и отсутствие – доходов, от очередного проекта. Если кто и был готов работать «из любви к искусству», так это Марчелла.
Из тех эскизов, что выживали нас из нашей квартиры, едва ли десятая часть попала на сцену. Большинство же не было завершено из-за отсутствия средств. Часто идея приходила в голову Марчелле, когда она читала пьесу, та ей нравилась, и Марчелла принималась за работу – но дальше макетов и эскизов не продвигалась. Она никогда не обсуждала сумму будущего вознаграждения и могла запросто отказаться от выгодной работы, если только режиссер или продюсер казались ей фарисеями, равнодушными к эстетической стороне дела и думающими только о прибыли. Зато если она принимала заказ – как правило, от авангардных трупп, не имеющих доступа в стационарные театры, – она отдавалась работе душой и телом и не только была готова расшибиться в лепешку, чтобы как следует выполнить свою задачу, но и помогала во всем остальном: искала спонсоров, подбирала помещение, договаривалась о прокате реквизита и костюмов, трудилась плечом к плечу со столярами и электриками, а если нужно, подметала сцену, продавала билеты и рассаживала зрителей. Я всегда с восхищением наблюдал за тем, как она с головой погружается в театральные дела, правда, иногда в такие лихорадочные периоды мне приходилось напоминать ей, что человеческие существа живут не только театральными декорациями, надо еще есть, спать, не упуская из виду и прочие обыденные вещи.