Родительский дом - Сергей Черепанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если бы хоть образование имел ты, Гурлев! — добавил Зубарь. — А без диплома руководить таким хозяйством уже нельзя. Так что давай-ка готовь заявление. Проводим с почетом!
Промолчал тогда Павел Иванович. Не хватило бы у него выдержки, поссорился бы. А что толку в пустой-то ссоре? Пришлось бы еще и в райком ехать, там разбираться. И не доказал бы ведь никому: возраст действительно такой, что пора «с коня слезать»; образование только от самой жизни полученное, в трудностях и невзгодах. Зато Володька вступился и довольно резко сказал Зубарю:
— Это еще пока неизвестно, кто первый из вас двоих с коня слезет.
Порадовал отца. После таких слов младшего Гурлева, казалось бы, опять все встало на свои прежние места, и не стоило обращать внимание на вежливые, но колкие намеки Зубаря, а все-таки горький, как полынь, осадок на душе остался. Да и сын, как прояснилось чуть позже, выступал только в защиту достоинства Гурлевых. Сам же показал по отношению к родителям черствость и неуступчивость, чего Павел Иванович от него не мог ожидать.
На этой неделе начался с ним явный разлад. Сидели на веранде вдвоем, мирно обедали. И день-то был ясный, без ветра, напоенный запахами отходящего лета. Из окна видно, как под угором плещется озеро. Вдали у кромки камышей, на тихой воде, бездымным огнем полыхает солнечный свет. В улице, неподалеку от дома Гурлевых, Ефим Шунайлов гоняет бульдозер по тракту, выравнивая полотно к началу уборочной. Из кузницы ремонтного цеха доносится стук молотков. А от старого клуба, с крыши, куда подвешен репродуктор, льется тихая музыка. И обед, поданный на стол Володькой, был недурен: зеленый борщ, жаркое с картошкой. Мать уехала в гости к замужней дочери в город, велела питаться в колхозной чайной, но сын сам взялся готовить обеды, и пока что выбрасывать их не пришлось. Вот этак все располагало к хорошему настроению, к сознанию не зря прожитой жизни. А подумал о ней Павел Иванович, когда взглянул на себя в зеркало на простенке веранды. Прежде брился и одевался перед ним по привычке — были бы аккуратно надеты рубашка и пиджак, да не порезать бы щеки, в этот же раз словно впервые себя увидел много лет спустя. Да, жизнь все же прожита! Чубатая голова уже вся побурела, на лбу морщины, а брови, прежде ровные, загнутые серпом, выцвели, стали короче, и концы у них, как ни приглаживай, загибаются кверху. Глаза тоже не прежние: помнится, серые были, по вечерам темные, а сейчас один цвет — белесый; значит, глаза седеют, как волосы. Время свое берет. Вот и тополь, что стоит тут в оградке возле крылечка, тоже когда-то был стройный, гибкий, кору имел яркую и пахучую, но с годами поднялся к небу, пораскинул крону вширь, над всем домом распялил множество лап, от корня отростки пустил, зато кора на нем стала темная, бугристая, в наростах и трещинах, будто его как веревку закручивали. Да и листья смолоду вырастали в ладонь шириной или с чайное блюдце, сейчас же до вершины мелкие и рано желтеют. «Неужели и у человека его мысли и желания мельчают, как листья у тополя? — с сожалением подумал Павел Иванович. — Или же, наоборот, это лишь сейчас приходит полная зрелость?»
Володька, очевидно, заметил, куда направлен взгляд отца.
— Тополь-то, батя, пора срубить на дрова!
— Чем он тебе помешал? — спросил Павел Иванович. — Мы ведь с ним почти что ровесники. Сажал его здесь учитель Кирьян Савватеич, а я памятью о нем дорожу.
— Все старое хорошо, пока оно себя не изжило, — сказал Володька. — Вот и церковь ломать не велишь!
— Да она еще сто лет простоит, не шелохнется. Здание не виновато в том, что служило религии. С тем же успехом оно может послужить и нам. Эвон в нем какие просторные залы. Чего хочешь можно устроить: музей, музыкальную школу для ребят, место молодежи для спорта. Чем заново траншеи копать и стены строить, так не выгоднее ли снять с церкви купола, крышу поправить.
— И все равно это старье, — упрямо ответил Володька. — Даже Федор Тимофеевич говорит, что здание церкви никак не вписывается в генеральный план застройки села.
— Впишет, если захочет, — не менее упрямо сказал Павел Иванович. — Мы с ним тоже стариться начали, так, выходит, и нас на слом? Такое может желать Зубарь, он босиком по земле-то, наверно, не хаживал, но не ты, младший Гурлев.
— Почему же не я? — усмехнулся Володька. — Отставить старое — еще не значит его унизить. Зубарь унизил бы тебя с удовольствием, ты с ним характером не сойдешься, так не надо этого допускать.
— Советуешь писать заявление и добровольно «слезать с коня»? — встревожился Павел Иванович. — Начальнику управления я не в масть, но тебя не пойму.
— Чего проще! — опять усмехнулся Володька. — Не дожидайся, когда начнут подталкивать в спину.
— Разве кто-то назначал срок, до каких пор мне можно работать?
— Само время потребует. Ты свое выполнил…
— Нужду пережил, людей, как умел, поднял, а дальше вроде бы меня уже ничего не касается. Дескать, живите, как хотите, а я на лежанку пошел, бока себе протирать. Нет, не вправе я так поступать ни перед людьми, ни перед самим собой. Дошагал до нынешней жизни, так дайте же мне и порадоваться на нее, досыта пожить в ней и сполна отслужить должность человека. Иначе куда же силу девать?
Наклонившись, Павел Иванович взял валявшийся на полу железный пруток, скрутил его и завязал узлом.
— Вот еще сколько силы в руках, а в душе и того больше.
— Попросись заведовать молочной фермой, — посоветовал Володька. — Добрынин поведет дело не хуже тебя.
— Дед Иван Добрынин всегда хвалился: «У моего Гаврилки рука шибко фартовая». И верно, получился из Гаврила Иваныча знающий агроном, — согласился Гурлев. — Но пусть еще подождет. Я не стулом дорожу, не званием председателя, а хочу желание свое довести до конца. Построй поскорее Белый Городок на месте Малого Брода, вот тогда и «с коня слезу».
— А может, не белый? — шутливо спросил Володька. — Может, из красного кирпича и цветных панелей? И не городок вовсе, а как в стихе: «Мы, рать солнценосцев, на пупе земном воздвигнем стобашенный пламенный дом!»
— Во, как раз этого я и хочу, — одобрил Павел Иванович. — Не ручаюсь, стоит ли наш Малый Брод на самом пупе земли, но без хлеба ни сталь не сваришь, никакой машины не выпустишь. Стало быть, хлеборобу чести положено не меньше, чем металлургу.
— У тебя честь никто не отнимет, если ты ее сам не нарушишь, — вернулся к прежнему разговору Володька. — Поневоле-то, батя, уходить будет совестно!
— Жестокие ты слова говоришь, сын! — мрачнея, ответил Павел Иванович. — Не этому я тебя обучал!
— Как же не этому! А кто нам за Зинку Юдину выговаривал? Не твое ли это понятие: есть жестокость вынужденная! Теперь мы ее имеем как неоспоримый факт. Быть тебе дальше у руководства или не быть — это не Зубарь решит, но подтолкнуть он к этому может. Надарят подарков, в речах отметят заслуги, поднесут красивые адреса, а ведь все равно станешь ты себя чувствовать отстраненным от дел. Разумнее, по-моему, вовремя уйти самому. Найдешь чем заняться. Например, чем плохо — внуков воспитывать…
— Женись сначала, — серьезно сказал Павел Иванович. — Хватит холостяком по ночам шататься.
— Я это быстренько проверну, — весело ответил Володька.
Он встал из-за стола убрать и вымыть грязную посуду, затем на ходу, посвистывая и играя тарелками, будто ушат холодной воды опрокинул на Павла Ивановича:
— Ты не станешь возражать, батя, если я отсюда, с веранды, обеденный стол уберу на кухню, а поставлю тут свою кровать и до холодов поселюсь с женой?
— Не понимаю! — озадаченно посмотрел на него Гурлев. — Я думал, ты насчет внуков-то шутишь…
— Женюсь, батя! Женюсь! — подчеркнуто весело присвистнул Володька. — Нагулялся. Берусь за ум!
— Уж не на Татьяне ли Согриной? — неожиданно упавшим голосом спросил Павел Иванович. — Всегда возле нее увиваешься! Девка она не бросовая, даже вполне толковая, но ни тебе, ни Митьке не пара! — сурово и почти категорически добавил он. — Нельзя вам на ней жениться…
— Дед Прокопий Согрин встал на пути?
— Именно!
— А мы его возьмем под ручки и с пути уберем! Что у вас с ним было в прошлом, сами разберитесь, без нас! — И решительно, по-гурлевски, отрубил: — Я люблю Татьяну, она меня тоже любит. Значит, вопрос исчерпан!
— Далеко не исчерпан, — сдерживаясь от раздражения, возразил Павел Иванович. — Для нас с матерью Татьяна будет чужая. А если мы ее не станем любить, как родную дочь, то и она нам ответит тем же. Представь-ка себя на моем месте. Задача ведь не в том, что Согрин наш бывший классовый враг. Теперь это все в прошлом. Но мы, как люди, с ним не сходились и не сойдемся. Разные у нас цели для жизни. Да ведь и памятью Кузьмы Саверьяныча я не могу попуститься. За прошедшие годы уж сто раз, наверно, обдумывал, как и в чью западню он попал, и всегда на Согрина падает подозрение. Когда его выслали из Малого Брода, сразу же тише и спокойнее стало. Случались, конечно, особенно при начале коллективизации, всякие формы вредительства, но хлеба на полях уже не горели, обозы с зерном никто не трогал и от пули из обреза никто не погиб. Значит, не чист был Согрин, только улик не оставил. А теперь вдруг преподносишь ты мне этакую новость: породнись с ним! У меня даже язык не повернется сказать ему: «Милости просим, садись, сват, с нами за стол отведать нашего хлеба-соли!»