Игра в жизнь - Сергей Юрский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Вбегает Валериан Иванович, стоявший за дверью.)
— Валериан Иванович, если актрисы нет на месте, почему немедленно не позвонили и не проверили?
В. И. — Георгий Александрович, у нее нет телефона. (Выходит.)
Г. А. — Лишить премии, объявить выговор — это неадекватные меры! Все должны понять, что в театре так не может быть! Вообще — не может! Здесь не должно быть места снисхождению! (Еще громче.) Валериан Иванович!
(Валериан Иванович входит — так и хочется сказать: «Входит с топором», но это слишком — входит, готовый записать решение владыки)
Г. А. — Валериан Иванович! А как это возможно, что у ведущей артистки театра нет телефона? (И еще громче.) Немедленно поставьте перед дирекцией вопрос об установке телефона! Левит в театре?
В. И.— Да, Георгий Александрович.
Г. А. — Вот пусть он займется! Не-мед-лен-но!
В И.— Хорошо, Георгий Александрович. (Выходит.)
Г. А. — Идите, Наташа! И объясните письменно, почему вы не смогли вовремя предупредить о своей болезни.
Мы с Басилашвили ходили к Товстоногову с адвокатской миссией, но вина-то была очевидна. Понять можно, но простить?.. Тенякова и не просила прощения. Она пришла к шефу принять кару. Г. А. определенно сказал — такого в театре быть не может. Вообще — не может быть. Лишить премии, объявить выговор — неадекватно случившемуся Только увольнение. Актриса нравится, но... только увольнение! И что же делает Гога? Ничего! Вообще ничего! Как не было. Почему? Дал слабину? О, нет! Он сказал Наташе: «Я вас увольняю. Но через неделю я должен буду взять вас обратно. Вы будете нужны. Поэтому я не буду вас увольнять. Идите и сами разберитесь с формальными объяснениями». Помиловать и больше не обсуждать. Королевская милость.
«Товстоногов и дисциплина» — очень плохое название для главы. Товстоногов не занимался дисциплиной, ею занимался Валериан Иванович. Нарушение дисциплины для Г. А. было нарушением морали, помехой творчеству, а значит, преступлением. Случай, подобный описанному, был вообще единственным. Что касается опозданий на репетиции (чем я, кстати, сильно грешил), то это никогда не выливалось в упреки и нотации. Г. А. просто вскидывал голову и молча смотрел на вошедшего. И все замирало. И возможность грозы была страшнее самой грозы. Было лишь два возможных продолжения: рассмешить Гогу и присутствующих, придумав какое-нибудь невероятное оправдание, либо дождаться, когда он отведет глаза, закурит и скажет сухо: «Давайте начнем». И тогда мучиться и знать, что все испорчено — настроение, сегодняшняя репетиция, — знать, что этот маленький шрам в отношениях останется надолго, если не навсегда.
«Товстоногов и пьянство» — тоже плохое название, потому что Г. А. пьянства не терпел. Я уже писал об этом: пьяный на сцене БДТ — нонсенс. Но и в быту империя Товстоногова имела свой особый климат. Я не хочу сказать, что мы не пили, — мы пили, и пили много. Но в отличие от страны в целим, пьянство не считалось доблестью.
Поступал к нам в театр артист Михаил Данилов. Гога беседовал с ним у себя в кабинете. «У вас неординарные данные, и, мне кажется, вы человек талантливый, — сказал он ему, — но есть проблема, я наслышан об одной вашей склонности, которая совершенно несовместима с работой в нашем театре». Какая там «склонность» — после разгульного студенчества, штабной службы в армии и работы в Александринском театре Миша был законченным алкоголиком. Но при этом был замечательным артистом и тонкой души человеком, редкой для актера образованности. Он очень хотел работать в БДТ, и он сказал Товстоногову: «Этой проблемы не будет. Я навсегда бросил пить». «С какого времени?» — спросил Товстоногов «С этой минуты». За тридцать с лишним лет Миша сыграл немало прекрасных ролей на сцене Большого Драматического и никогда не выпил ни одной капли алкоголя. До конца своей жизни он держал слово, данное Товстоногову.
А вообще-то, какой театр без застолья? Премьера — банкет; 50-й спектакль, 100-й спектакль — банкет; дорогие гости в зале (а это каждый день!) — прием: юбилей, гастроли, общая беда, награда — конечно, застолье! Гога, как истинный грузин, застолье любил и уважал. Пил умеренно, даже, можно сказать, мало, но словесное содержание таких сидений любил и уважал — госты, разговоры, анекдоты, капустники, песни. Мэтр иногда снисходительно, иногда радостно откликался на приглашения, охотно присутствовал при начале, но, как только появлялись первые признаки пьяной несдержанности и фамильярности, Г. А., не скрывая брезгливости, решительно удалялся.
«Товстоногов и советская власть» — вот эта тема достойна рассмотрения. Будь я социологом, целый том написал бы на эту тему. Но я не социолог. Я был его артистом. Не совру, если скажу, лет пятнадцать из двадцати я был одним из его любимых артистов. Я наблюдал с близкого расстояния eго игру с советской властью, его борьбу с узостью и окостенением этой власти, его победы и поражения в этой борьбе. Некоторое время я был под его защитой. Потом у меня начались собственные отношения с советской властью, и были они нерадостные. Жизнь стала суровее, стало страшно. Не избежал страхов и шеф. Опасности были не мнимые, настоящие. Они гpoзили его театру, и судьбы отдельных людей уже не имели значения. Он не мог защитить меня в решающий момент. Это искренне огорчало его, но — слабость человеческая — мои неприятности, которые всё не кончались, и я сам вместе с ними стали раздражать его. Я перестал быть героем его театра. И тут обнаружилось, что у нас, оказывается, еще и давние эстетические разногласия. И нашлись люди, которым эти разногласия интересно было преувеличить. «Все кончено, все печально. Мы понимали это с мучительной ясностью»,— как говорится в одной пьесе И. Бергмана. Я все вспоминал, с чего началось это охлаждение, на какой горячей точке оно зародилось.
Однажды в конце шестидесятых принес я Георгию Александровичу пьесу. Мы говорили в его кабинете, и я сказал...
9На этой строчке я остановился, как будто с разбега налетел на стенку. Я помню... мне кажется, что я отлично помню все наши с ним разговоры у него в кабинете, и у него дома, и в коридорах вагонов дальних поездов, за кулисами театра, в узких компаниях и на роскошных приемах от Тбилиси и Ташкента до Праги и Лондона. Некоторые из этих разговоров мною записаны и приведены в главе «Репетирует Товстоногов» в моей книге о театре. Но я вдруг... нет, не понял, это не то слово, я ощутил, что все необратимо переменилось. Десять лет уже нет Георгия Александровича, двадцать с лишним лет я уже не в Ленинграде, и сам Ленинград уже чуть не десять лет как Санкт-Петербург. Мы живем в другой стране, где иначе называются улицы, где другой кодекс понятий о добре и зле. Где забывают то, что нам казалось высеченным на камне, и вспоминают и мусолят пустяки, на которые мы не обращали внимания. Совсем вправду, «без элегических затей», кончилось тысячелетие, и все, кто умеет писать или хотя бы говорить, все, с кем хоть что-нибудь произошло, издают свои воспоминания. Мемуаров появляется невиданное количество. И это, заметьте, при катастрофическом падении числа читающих.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});