Лекции по истории Древней Церкви. Том IV - Василий Болотов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лев В. твердо различает между этими двумя сторонами; он в целом ряде фактов на протяжении всей евангельской истории усматривает обнаружение этого двойства природ; он указывает эти факты с чутьем высокого догматиста и художника. Их хронологической последовательности на пространстве от рождества до воскресения отвечает постепенный подъем их догматической значимости, как свидетельства о двойстве природ в их личном единении: все интенсивнее заверяет себя во Христе Его человечество, и все глубже сказывается его единение с божеством. Детские пелены и голоса ангелов, крещение на Иордане и свидетельство Отца — это засвидетельствование чисто объективное, чисто внешнее. Тайна личного сознания Христа для нас еще закрыта. Мы ближе подходим к ней, вступаем в сферу {стр. 274} субъективного, когда Он обрисовывается перед нами с одной стороны — как алчущий, жаждущий, с другой стороны — как чудотворец.
Этот субъективный элемент доходит до своего высшего проявления, когда мы видим, что Он плачет от жалости об умершем друге и затем повелевающим словом возвращает его к жизни. Именно здесь лежит пробный камень для толкования в смысле икономии. Здесь чистое κατ’ οικονομίαν сказалось бы фальшью. Область наших знаний, нашей мысли, объективная область. Мы можем не высказать всего их объема, не входя в противоречие с нравственною стороною своего характера. Но сфера чувства — субъективнейшая, внутреннейшая область обнаружений нашего духа; это, так сказать, святыня искренности. Наши нравственные мотивы налагают иногда на нас обязанность — не обнаруживать нашего действительного чувства, но они никогда не могут обязывать нас к обнаружению несуществующего чувства. Слезы при гробе Лазаря имеют, таким образом, высокое доказательное значение. Если в более объективной области мышления икономическое приспособление можно допустить без затруднения (Иоан. V, 5, 6; XI, 3, 4), то высоко субъективный характер чувства непременно отличается искренностью: всякие положительные аккоммодации в этой области отзывались бы неправдой. Неискренняя эмоция, напускное проявление чувства отталкивает как поцелуй Иуды. Христос, плачущий пред гробом Лазаря, проявил Свое чувство, Он в эту минуту был так человечен, что вызывает замечания: «Смотри, как Он любил его!». «Έδάκρυσεν ό ’Ιησούς» (Иоан. XI, 35). Этот самый краткий стих Нового Завета так содержательно категоричен, что, очевидно, здесь — если бы он и не был окружен такими знаменательными словами, как «Иисус — восскорбел духом, и возмутился» (33: ’ενεβριμήσατο τω πνεύματι καί έτάραξεν εαυτόν), «Иисус же, опять скорбя внутренно, приходит ко гробу» (38: πάλιν έμβριμούμενος έν έαυτώ), — Может быть речь о факте, а не об икономии. Обнаружение божества, к тому же, так быстро следует за этим человеческим проявлением, что решительно непонятна цель подобной икономии, этого конфликта с нравственным требованием искренности чувства.
Этот ряд фактов, прерванный на минуту проявлениями божества и человечества в событиях, сопровождавших ра{стр. 275}спятие Христа, завершается двумя изречениями Христа, в которых цельно выражена сущность Его самосознания: «Я и Отец — одно» (Иоан. X, 30), и «Отец Мой — больше Меня» (Иоан. XV, 28). Здесь мы поставлены перед самым центральным пунктом всякой духовной жизни, — и здесь, в глубинах самосознания, находим человечество Христово засвидетельствованным.
Итак — оно высоко-исторический факт, но факт постоянно заявляющий о себе совместно с личным единением Богочеловека, потому что та же самая цепь фактов, которая чем далее, тем сильнее заявляет о действительности человечества, в таком же crescendo свидетельствует и о глубине его единения с божеством. Чувство утомления стоит к единому божескому Лицу в отношении более тесном, чем пелены дитяти. А эта внутренняя эмоция при гробе Лазаря, это сознание: «Отец Мой больше Меня», показывает, как полно человечество Христово может определять собою всю Его личную жизнь, как глубоко оно отпечатлевается на Его самосознании.
Если ипостась или лицо есть форма духовной жизни Богочеловека, Его самосознание, Его «Я», то Его природы дают содержание этой жизни, составляют Его сознание, и мы видим, что это самосознание гармонично определяется содержанием обеих половин сознания, не только божеской, но и человеческой. Мы видим, что божество и человечество с их свойствами представляют не инертные величины, изолированные друг от друга, живущие в своей особности, или соприкасающиеся между собою в одном пункте; жизнь божественная и жизнь человеческая во Христе — это не две линии, проходящие раздельно и скрещивающиеся лишь где-то в вершине, в пункте лица; это линии, сплетающиеся в одну жизнь; это величины, постоянно взаимодействующие, может быть, подобно тому, как различные элементы обычного человеческого сознания реагируют друг на друга и в совокупности определяют собою личное самосознание человека.
Agit utraque forma, — говорить Лев В., — cum alterius communione quod proprium est. «Производя то, что ей свойственно, каждая природа действует, однако же, в общении с другою». В одном лице Богочеловека смирение человека и величие божества существуют совместно, invicem {стр. 276} sunt, — или, как выражается здесь греческий перевод, в единственном месте живописнее, чем подлинник: τά συναμφότερα μετ’ άλλήλων, т. е., до буквы: «сооба друг с другом», В этих словах указана высочайшая цель всякого воспроизведения личной жизни Христа, православно-догматического, истинно-исторического, высоко-художественного. Нужно уловить именно это личное взаимодействие двух природ. Нужно и в терновом венце показать Бога, и в свете Фавора, и в славе воскресения — усмотреть человека. Нужно, так сказать, самое человечество Христово мыслить истинно божественным, насквозь просветленным Его божеством; и с другой стороны — представлять самое божество Его глубоко человечным, в матовых тонах истинно человеческой природы, как тихий свет святой славы Отца, как φώς ίλαρόν. Что в этом последнем постулате нет ничего странного, достаточно указать лишь на слова Самого Христа (Иоан. V, 22, 27): «Ибо Отец и не судит никого; но всякий суд отдал Сыну. — И дал Ему власть производить и суд, потому что Он есть Сын человеческий».
Таким образом, Лев В. представляет личную жизнь Богочеловека подобно гармонично настроенному инструменту. Каждая струна имеет свой специфический тон, именно ей свойственный; когда мы его слышим, он из нее исходит, это её вибрации мы ощущаем. Но, вместе с тем, ни одного тона струны мы не слышим изолированно, как чистое solo, в его полном одиночестве, потому что на каждый звук каждой струны и все другие струны отвечают целым аккордом частичных, им свойственных колебаний, целым ассонансом своих тонов, созвучных, сочувственных тону основному. Так гармония, не поглощая индивидуальных тонов, сглаживает, что было бы в них резкого, и дорисовывает, что в них [есть] характеристично изящного. Так во Христе божество освящало и облистало своими лучами чистое движение неповрежденно цельной человеческой природы, и наша чистая природа отзывалась всем, что было в ней светлого, нравственного, глубокого, на каждое мановение божественной мысли, воли и чувства.
Вот, таким образом, содержание того τόμος Λέοντος, того догматического послания Lectis dilectionis tuae litteris, которое осталось навсегда в памяти церкви и так долго было живым фактором в её истории.
{стр. 277}
Против этого послания возражают протестанты; но то, что́ они говорят против него, имеет отношение и к Халкидонскому собору. В послании Льва они усматривают понятия, соединяющие несоединимое. Но и Лев В. не стоял выше человеческих слабостей: он рассуждает так, как доступно было для человеческой мысли. Монофиситский мир, критикуя послание, обращал особенное внимание на антиохийский элемент томоса и, желая восстановить истину, предполагал, что изложение Льва испорчено Феодоритом. Этот удар можно объяснить тем, что возражающие сами не стояли на той высоте, на какой нужно стоять.
Но нужно признать, что послание Льва В. имеет свои недостатки. Значение послания было чрезвычайно высоко: однако, только рьяному католику свойственно утверждать, что Лев В. спасал им всю восточную церковь даже помимо её воли [81]. Несомненно, послание не так высоко, как думал о нем сам папа. На западе высокого богословствования не было. При этом сам папа даже не считал нужным ознакомиться с историей споров на востоке.
Когда разгорается спор между математиками, то лицо, находящееся в положении третейского судьи, добиваясь того, чтобы соглашение достигло успешных результатов, должно мирить только тем, что может служить к примирению, должно пользоваться общими для обеих сторон положениями, должно считаться, напр., с терминами и знаками сложения или умножения, выражающими понятие увеличения. Если бы, пытаясь заменить эти термины другими выражениями, он ввел лишь термин увеличения, причем оставалось бы неизвестным, будет ли это увеличение сложением или умножением, то спор затруднился бы.