Оренбургский владыка - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самое теплое местечко среди всех оренбуржских определился Семен Кривоносов — он еще в походе прилип к нему и теперь держался за это место обеими руками: Семен считался личным денщиком у нынешней супруги атамана, Ольги Викторовны. Он сумел прийтись супруге по нраву — был обходителен, из-под земли доставал хлеб и кипяток, укрывал «дражайшую» мягкой верблюжьей попоной — в общем, проявлял хозяйские качества.
Бывший сапожник Удалов, помрачневший, постаревший, похудевший, на себя не похожий, — калмык встретил его на узкой суйдунской улочке и разошелся, как с чужим, не узнал, — был привлечен к работе отцом Ионой, часто ездил в Фергану, привозил оттуда урюк и сушеные дыни. Удалов теперь и жил отдельно от остальных, и столовался отдельно.
— Ты, паря, не забывай старых друзей, — сказал ему как-то Еремеев, — не то так и родину свою оренбургскую забудешь…
Удалов ничего не ответил Еремею, прошел мимо, словно был глубоко погружен в свои мысли, а Еремей, остановившись, долго смотрел ему вслед, смотрел и удивлялся, соображал, все ли в порядке у бывшего сапожника с головой? Невдомек было Еремею, что Удалов заметил его, но повел себя странно лишь потому, что готовился к очередному походу к Ергаш-Бею и проверял, нет ли за ним слежки. Не хотел подставлять друга, хорошо зная, что отец Иона — человек недоверчивый, контролирует, испытывает на надежность всех, кто попадает в поле его зрения.
Африкан Бембеев и Еремей жили в казарме вместе с большинством оренбуржских казаков. Единственное, что они позволили себе — на правах Георгиевских кавалеров — отделили угол двумя одеялами, сколотили в отгородке небольшой столик и поставили на него керосинку. В общем, соорудили отдельную, очень крохотную жилую комнатенку, заглянуть в которую снаружи не было возможности — и хозяева этим обстоятельством оставались весьма довольны.
Жили голодно — продуктов не хватало, идти на рынок было не с чем, в карманах свистел ветер. Хорошо, навострились ловить на волосяные петли кекликов — крикливых горных куропаток. Если бы не куропатки, было бы Еремею с Бембеевым совсем худо; многие казаки здорово отощали, ходили, держась за стенки домов, чтобы случайно не свалил порыв ветра. Вечерами, сидя на топчанах, пили жидкий чай, зажимая алюминиевые кружки охолодавшими костлявыми пальцами, вспоминали Оренбург и прятали друг от друга влажные глаза: понимали — жизнь их может сложиться так, что родных мест они никогда больше не увидят.
В окно можно было разглядеть толстую неровную стену крепости, над которой чертили линии стремительные ласточки, да светились призрачно вечные горные хребты. По срезу стены иногда проходил китайский часовой с новенькой винтовкой — первоклассным маузером, партию этих винтовок Китай закупил еще до Великой войны в Германии. Иногда часовой останавливался, заглядывал в окна помещений, которые снимали дутовские офицеры, если видел что-то интересное, то садился на корточки и любовался тем, что видел, будто зритель в театре.
Одного такого любителя заглядывать в чужие окошки кто-то сбил со стены камнем, часовой шмякнулся наземь и минут пятнадцать пролежал без памяти. К Дутову немедленно примчался комендант крепости, заверещал, заявил что это международный скандал, но Дутов холодно обрезал визитера:
— Полноте, полковник. Ваш часовой вступил в спор с таким же простым бачкой [68], как и он сам, в результате получил камнем по голове. И вы никогда не докажете, что камень этот побывал в руках у русского казака.
Свидетелей меткого броска камнем не оказалось, скандал «сдулся», а китайца из армии демобилизовали, и он отправился в родную деревню рассказывать землякам о том, как получил боевую травму в схватке с лютым врагом.
Ночи в крепости были тревожными — китайцы окружали казарму двумя плотными кольцами солдат, в последние время даже начали выставлять пулемет.
— Чего боятся — непонятно, — задумчиво теребил верхнюю губу Еремей, — может, считают, что мы свергнем их мандарина или ананаса и посадим своего? Нужны нам их дела как курице уздечка.
Однажды Еремей прснулся от странного ощущения, будто на него кто-то смотрит, — так пристально, как смерть смотрит на человека, которого избрала себе в попутчики. Он ознобно передернул плечами, вжался головой в сплющенную подушку, набитую соломой, и открыл глаза.
Сосед его, Африкан Бембеев, сидел на топчане и задумчиво посасывал зажатый в кулаке окурок, ноги его, обтянутые старыми кальсонами, белели в темноте. Еремеев рывком поднялся, сел, поинтересовался хриплым, словно бы дырявым со сна голосом:
— Ты чего, Африкан?
— Не спится, — пожаловался тот. — Сидит внутри что-то, здорово мешает. То ли боль, то ли тоска, то ли еще что-то — не понять.
Еремеев вздохнул. Спросил:
— Что, домой тянет?
— Тянет, — не стал скрывать калмык.
— И меня тянет. Обрыдла война, скитания. Везде мы чужие, даже в родной России, — Еремей вновь вздохнул.
Калмык перешел на шепот:
— Может, плюнуть на все и махнуть отсюда ко всем чертям? А?
Еремеев поежился:
— Одним неудобно. Вот ежели бы вместе со всеми — тогда другое дело. А одним… — Еремеев отрицательно покачал головой, — одним — нет. Народ не поймет.
Калмык сунул ноги под одеяло.
— Ну нет, так нет. Как скажешь, Еремей, — голос у него был тихим, каким-то севшим, словно в нем что-то разрядилось.
Еремей с неожиданной горечью ощутил, что между ним и Африканом именно в эту минуту пробежала трещина — будто змеюшка какая проползла. Утром, при свете дня, он глянул Бембееву в глаза — тот взгляда не отвел, посмотрел в упор ответно. Ничего во взоре Африкана не было — ни упрека, ни сожаления, ни мути какой. И Еремеев успокоился: насчет трещины он, похоже, ошибся…
Через две недели Бембеев исчез из казармы — постель его, несмятая, аккуратно заправленная, так несмятой и осталась до самого утра. Еремеев не спал всю ночь — ждал товарища.
— Ты, Еремей, не майся, — советовали с усмешкой казаки. — Твой Африкан китаяночку себе присмотрел — вдову восемнадцати годов, ночует у нее.
Еремей вместо ответа отрицательно качал головой, а когда друг не явился в казарму и утром, он отер пальцами красные глаза, сбил с них слезы:
— Вот и все. Никогда мы больше не увидим Африкана Бембеева.
Дутов в эти дни плодотворно занимался литературным творчеством — это было единственное, что приносило ему удовлетворение, на полном бледном лице генерала появлялась далекая улыбка, иногда он отставлял в сторону страницу с текстом и, медленно шевеля губами, читал.
Он писал обращения к красноармейцам и к большевикам, призывая их «вспомнить Бога, своих детей и великую мать Россию и бросить свой большевизм и иностранщину», обращался к мусульманам, православным, казахам, а также к крестьянам, которым всегда, во все войны доставалось больше всех…
Особенно долго и вдохновенно он работал над статьей «К чему стремится атаман Дутов?». «Свобода, равенство и братство — в лучшем понимании этих слов — вот к чему стремится атаман Дутов» — очень похожее в ту пору часто произносил великий пролетарский вождь Ленин. Этот заклятый враг Дутова с удовольствием подписался бы под таким утверждением.
Будущее выглядело мутным, ни одного ясного ориентира. Все «цидули», которые он так самозабвенно строчил, кроме него, не нужны больше, кажется, никому, даже жена просто любила видеть его работающим и просветленным — Дутов это понимал, но старался о таких поверхностных сторонах творческой жизни не думать.
Он готовил сразу несколько восстаний на территории, «временно занятой Советами», бомбил письмами верных людей в Джаркенте и Пишпеке, в Талгаре и Верном, очень хотел как можно быстрее выбраться на волю из этого готового умертвить всякого свободного человека места как можно дальше. Опостылело ему здесь все до слез, до крика…
Надежный курьер привез ему письмо от Чанышева, оно обрадовало атамана: Чанышев сообщал, что есть возможность произвести заготовку хлеба и фуража. Всякий запас будет очень кстати, когда атаман выступит против большевиков, — тогда каждый фунт хлеба попадет на особый учет, будет работать на победу. Дутов положил перед собой несколько листов бумаги — превосходное сахарное «верже» [69], тонко пахнущее духами Ольги Викторовны — и собственноручно написал ответ Чанышеву о своих достижениях:
— «Все находящиеся в Китае мною объединены. Имею связь с Врангелем…» — Дутов повторил вслух: — Да, имею связь с Врангелем…
«Началось восстание в Зайсане, наши дела идут отлично. Ожидаю на днях получение денег. Связь держите с Чимкентом, там есть полковник Янчис, он предупрежден… Продовольствие нужно: на первое время хлеб по расчету на тысячу человек, на три дня должен быть заготовлен в Боргузах или Джаркенте, и нужен клевер и овес. Мясо — тоже. Такой же запас в Чилике, на четыре тысячи человек, и фураж. Надо до двухсот лошадей. Даю слово никого не трогать и ничего не брать силой. Передайте мой поклон Вашим друзьям — они мои. Посылаю своего человека под Вашу защиту и этот ответ. Сообщите точное число войск на границе, как дела под Ташкентом и есть ли связь с Ергаш-Беем?»