Автобиография. Дневник. Избранные письма и деловые бумаги - Тарас Шевченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы пишете мне, чтобы я вам писал о моем житье-бытье. Вот вам один эпизод, и заметьте — отраднейший. В 1850 г., когда меня препровождали из Орской крепости в Новопетровское укрепление, это было в октябре месяце, в Гурьеве-городке я на улице поднял свежую вербовую палку и привез ее в укрепление и на гарнизонном огороде воткнул ее в землю, да и забыл про нее, весною уже огородник напомнил мне, сказавши, что моя палка растет. Она действительно ростки пустила, я ну ее поливать, а она — расти, и в настоящее время она будет вершков шесть толщины в диаметре и по крайней мере сажени три вышины, молодая и роскошная; правда, я на нее и воды немало вылил; зато теперь, в свободное время и с позволения фельдфебеля, жуирую себе в ее густой тени. Нынешнее лето думаю нарисовать ее, разумеется, втихомолку. Она уже так толста и высока, что под карандашом Калама мог бы выйти из нее прекраснейший этюд. Вот вам один-единственный отрадный эпизод из моей монотонной, безотрадной жизни.
Верба моя часто напоминает мне легенду о раскаявшемся разбойнике. В дремучем лесу спасался праведный отшельник, и в том же дремучем лесу свирепствовал кровожадный разбойник. Однажды приходит он с своей огромной дубиной, окованной железом, к отшельнику и просит у него исповеди, а не то, говорит, убью, если не исповедуешь меня. Делать нечего, смерть не свой брат; праведник струсил и принялся с божьей помощью исповедовать кровожадного злодея. Но грехи его были так велики и ужасны, что он не мог сейчас же наложить на него эпитимию и просил у грешника сроку три дня для размышления и молитвы. Разбойник ушел в лес и через три дня возвратился. Ну что, говорит, старче божий, придумал ли ты что-нибудь хорошее? Придумал, отвечал праведник, и вывел его из лесу з поле на высокую гору, вбил, как кол, страшную дубину в землю и велел грешнику носить ртом воду из глубокого оврага и поливать свою ужасную палицу; и тогда, говорит, отпустятся тебе грехи твои, когда из этого смертоносного орудия вырастет дерево и плод принесет. Сказавши это, праведник ушел в свою келью спасаться, а грешник принялся за работу. Прошло несколько лет, схимник забыл уже про своего духовного сына. Однажды он в хорошую погоду вышел из лесу в поле погулять; гуляет в поле и в раздумье подошел к горе; вдруг он почувствовал чрезвычайно приятный запах, похожий на дулю. Праведник соблазнился этим запахом и пошел отыскивать фруктовое дерево. Долго ходил он около горы, а запах делался все сильнее и сильнее; вот он взошел на гору; в что же представляется его изумленному взору? — великолепнейшее грушевое дерево, покрытое зрелыми плодами, а под деревом в тени отдыхает старец с длинною до самых пят бородою, как у св. Онуфрия. Схимник узнал в ветхом старце своего духовного сына и смиренно подошел к нему за благословением, потому что он уже был праведник больше самого схимника.
Верба моя также выросла и укрывает меня в знойный день своею густою тенью, а отпущения грехов моих нет как нет! Но тот был разбойник, а я, увы, сочинитель.
Я надоел вам своею болтовнёю, но как быть?
Погода к осени дождливей,А люди к старости болтливей.
А я уже седой и лысый становлюсь. Вы пишете, что Живете в землянке и бедствуете, вроде Робинзона Крузо. И вообразите, что я вам завидую. Вам известен благородный и великодушный аноним. Пишите ему, молите его не оставлять моей просьбы. Коронация государя — предел моих надежд и упований. Прошу вас, пишите ей и благодарите за ее искреннее участие, за ее материнское, теплое письмо. С повестями и рассказами Толстого я совершенно не знаком{757}. Ежели будет возможность, познакомьте меня с ними во имя благородного искусства.
Не знаю, где и когда вы получите письмо мое. Но где бы ни было и когда бы ни было, не оставляйте любящего и уважающего вас
Т. Шевченко.
76. Бр. Залесскому
— 20 мая{758}
20 мая [1856, Новопетровское укрепление].
Благодарю тебя, мой друже, за «Мёртвые души» Гоголя и за лаконическое послание, на которое отвечаю тебе таким [же] и по тем самым причинам, то есть по причине сегодня отходящей почты.
Ты, вероятно, не получил еще последнего моего письма и двух кусков шерстяной материи, потому что ничего не упоминаешь ни о посылке, ни о письме. Когда получишь, потрудись уведомить с первой же почтой. Один кусок, который ты выберешь, оставь у себя на память обо мне, а другой предложи Бюрно (разумеется, за деньги). Приятнее как-то, когда знаешь, что вещь находится у человека, понимающего вещи. А фотографии непременно сделай. Кстати о фотографии: И[раклий] просит тебя, когда получит Михайло фотографический прибор, напиши ему или мне о его свойствах и его цене и подробный адрес, от кого его выписать можно, и можно ли также и от кого выписывать химическую бумагу. У нас, видишь ли, есть желание заняться фотографией, да не знаю, будет ли толк.
Ты мне советуешь не просить многого{759}. И с самой малой просьбой я не имею, к кому обратиться, да и жалею; последняя неудача меня так озадачила, что я потерял всякую надежду хоть на малейшее облегчение моей отвратительной участи; хоть бы из этого гнезда проклятого меня вытянули. После этой катастрофы… (для меня она действительно катастрофа); но я после напишу тебе, что со мной случилось, а теперь и места и времени мало и происшествие слишком свежо для повествования. И кстати о повествовании: по известному адресу отошли только «Варнака». «Княгиню» оставь у себя, она уже приготовилась. Как бы ты достал карандаши, которые находятся у меня в пальто в кармане, у Карла. Мягкие, которые ты мне прислал, или у меня рука очерствела. Жив ли мой альбом чистый у Карла? Возьми его и спрячь у себя.
Прощай, мой искренний друже, кланяйся Сове, Михайлу и прочим. На «Варнаке» напиши Желиговскому или оставь так. Как ты найдешь лучше, так и сделай.
Целую тебя всем сердцем моим.
77. С. С. Гулаку-Артемовскому
— 30 июня *{760}
30 июня [1856, Новопетровское, укрепление].
Благороднейший ты из людей, брате-друже мой единый Семене! Не следовало бы… да, знать, у тебя стала натура широка, брешешь, чтоб не сглазить, и не остановишься. Ну, скажи по правде, есть ли на свете великая душа, кроме твоей благородной души, которая вспомнила бы меня в далекой неволе да еще 15 рублей дала? Нет теперь таких великих душ на свете. Может, и были когда-нибудь, да в теплые края улетели. Одна твоя осталась среди нас зимовать да, одинокая, ежась на морозе, и сочинила поэму, да такую сердечную, задушевную поэму, что я и до сих пор читаю и плачу. Большой ты поэт, друже мой Семен! Благодарю тебя всем сердцем и всем помышлением моим! Чем, как и когда заплачу я тебе за твое истинно христианское дело! Теперь, кроме слез благодарных, ничего у меня нет. Я — нищий в полном смысле этого слова, и не только материально — душою, сердцем обнищал. Вот что сделала со мной проклятая неволя — едва-едва не идиота! Десятый год не пишу, не рисую и не читаю даже ничего; а если б ты увидел, среди какого люда верчусь я эти десять лет. Не дай, господи, чтобы даже приснились тебе когда-нибудь такие изверги, а я у них в кулаке сижу, — давят, без всякого милосердия давят, а я обязан еще и кланяться, а то вдруг возьмут и раздавят, как вошь между ногтей. На тяжелое горе обрек меня господь на старости лет, а за чьи грехи? Ей же богу, не знаю.
Два, а может, уже три года с тех пор прошло, как писал я тебе, друже мой единый, и Иохиму, но ответа не получил; думал, что письма мои пропали где-нибудь. Или… прости мне, друже мой единый, была и такая мысль, что, может, вы мной пренебрегли… но вижу — бог меня еще не покидает.
Увидишь Иохима, поклонись ему хорошенько от меня и проси его, пусть он, ради святого Аполлона, пришлет мне хоть маленького болванчика (статуэтку) или барельефик какой-нибудь с купидонами своей фабрики гальванопластической. Ему они не дорого обойдутся, а мне будет большой подарок. Еще в позапрошлом году начал я было лепить из воска — и ничего не сделал, потому что перед глазами нет ничего хорошего скульптурного, а если б Иохим прислал мне что-нибудь, я снова бы взялся за воск. Тоска, упаси матерь божья, какая тоска сидеть сложа руки и сидеть так дни, месяцы и годы. О господи, сохрани всякого так заживо умереть!
Кланяюсь твоей доброй женушке, целую твое единое дитя и плачу вместе с вами о погребении вашей Александры. Прощай, друже мой единый, не забывай бесталанного, сердцем преданного тебе земляка твоего
Т. Шевченка.
78. Бр. Залесскому
— между 3 июля и 15 сентября{761}
1856 [между 3 июля и 15 сентября, Новопетровское укрепление].
{762}Какое, однакож, себялюбивое создание человек вообще, а я в особенности! Ты с таким чистым восторгом (иначе и быть не может) пишешь мне о своем возвращении на милую родину, а я… Прости мне, мой единый друже! я чуть не заплакал: разумеется, расстояние не может изменить тебя, моего истинного, испытанного друга, но без тебя все-таки я сирота круглый в Оренбургском безлюдном краю. К кому я в этой пустыне прильну полным сердцем без тебя? К кому я так братски откровенно адресуюсь с моими нуждами, и кто так искренно, как ты, возьмет на себя тяжелый труд сбывать мою материю? Никто! а для меня необходим такой друг в Оренбурге, особенно теперь, потому особенно, что я все-таки не теряю надежды, разумеется не раньше зимы, переменить солдатский бедный быт на что-нибудь лучшее; но это еще в руках слепой фортуны! Скажи ты мне: навсегда ли ты оставляешь этот безлюдный край или только на время? Если только на некоторое время, то я подожду тебя, если же навсегда (чего желаю тебе ото всего сердца), то я должен буду отправить материю к землякам моим, которые (чудаки, между прочим) непременно требуют моего штемпеля, на что я никогда не решуся, на каждом куске; а иначе в их глазах произведение никакой цены не имеет.