Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Александр Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ей-богу, не погубите благородного человека. Я с отвращением отдернул руку и сказал ему:
— Да ступайте вы к себе, нужно мне очень рассказывать.
— Да чем же бы мне услужить вам?
— Посмотрите, чтоб поскорее закладывали лошадей.
— Живей, — закричал он, — айда, айда! — и сам стал подергивать какие-то веревки и ремешки у упряжи.
Случай этот сильно врезался в мою память. В 1846 году, когда я был в последний раз в Петербурге, нужно мне было сходить в канцелярию министра внутренних дел, где я хлопотал о пассе. Пока я толковал с столоначальником, прошел какой-то господин… дружески пожимая руку магнатам канцелярии, снисходительно кланяясь столоначальникам. «Фу, черт возьми, — подумал я, — да неужели это он?»
— Кто это?
— Лазарев — чиновник особых поручений при министре и в большой силе. (298)
— Был он в Вятской губернии исправником?
— Был.
— Поздравляю вас, господа, девять лет тому назад он целовал мне руку.
Перовский мастер выбирать людей!
ГЛАВА XVIII
Начало владимирской жизни.— …Когда я вышел садиться в повозку в Козьмодемьянске, сани были заложены по-русски: тройка в ряд, одна в корню, две на пристяжке, коренная в дуге весело звонила колокольчиком.
В Перми и Вятке закладывают лошадей гуськом, одну перед другой или две в ряд, а третью впереди.
Так сердце и стукнуло от радости, когда я увидел нашу упряжь.
— Ну-тка, ну-тка, покажи нам свою прыть! — сказал я молодому парню, лихо сидевшему на облучке в нагольном тулупе и несгибаемых рукавицах, которые едва ему дозволяли настолько сблизить пальцы, чтобы взять пятиалтынный из моих рук.
— Уважим-с, уважим-с. Эй, вы, голубчики! ну, барин, — сказал он, обращаясь вдруг ко мне, — ты только держись: туда гора, так я коней-то пущу.
Это был крутой съезд к Волге, по которой шел зимний тракт.
Действительно, коней он пустил. Сани не ехали, а как-то целиком прыгали справа налево и слева направо, лошади мчали под гору, ямщик был смертельно доволен, да, грешный человек, и я сам — русская натура.
Так въезжал я на почтовых в-1838 год — в лучший, в самый светлый год моей жизни. Расскажу вам нашу первую встречу с ним.
Верстах в восьмидесяти от Нижнего взошли мы, то есть я и мой Камердинер Матвей, обогреться к станционному смотрителю. На дворе было очень морозно и к тому же ветрено. Смотритель, худой, болезненный и жалкой наружности человек, записывал подорожную, (299) сам себе диктуя каждую букву и все-таки ошибаясь. Я снял шубу и ходил по комнате в огромных меховых сапогах, Матвей грелся у каленой печи, смотритель бормотал, деревянные часы постукивали разбитым и слабым звуком…
— Посмотрите, — сказал мне Матвей, — скоро двенадцать часов, ведь Новый год-с. Я принесу, — прибавил он, полувопросительно глядя на меня, — что-нибудь из запаса, который нам в Вятке поставили. — И, не дожидаясь ответа, бросился доставать бутылки и какой-то кулечек.
Матвей, о котором я еще буду говорить впоследствии, был больше, нежели слуга: он был моим приятелем, меньшим братом. Московский мещанин, отданный Зонненбергу, с которым мы тоже познакомимся, на изучение переплетного искусства, в котором, впрочем, Зонненберг не был особенно сведущ, он перешел ко мне.
Я знал, что мой отказ огорчил бы Матвея, да и сам, в сущности, ничего не имел против почтового празднества… Новый год своего рода станция.
Матвей принес ветчину и шампанское.
Шампанское оказалось замерзнувшим вгустую; ветчину можно было рубить топором, она воя блистала от льдинок: но a la guerre comme a la guerre.[184]
«С Новым годом! С новым счастьем!..» — в самом деле, с новым счастьем. Разве я не был на возвратном пути? всякий час приближал меня к Москве, — сердце было полно надежд.
Мороженое шампанское «е то чтоб слишком нравилось смотрителю, я прибавил ему в вино полстакана рома. Это новое half-and-half[185] имело большой успех.
Ямщик, которого я тоже пригласил, был еще радикальнее: он насыпал перцу в стакан пенного вина, размешал ложкой, выпил разом, болезненно вздохнул и несколько со стоном прибавил: «Славно огорчило!»
Смотритель сам усадил меня в сани и так усердно хлопотал, что уронил в сено зажженную свечу и не мог ее потом найти. Он был очень в духе и повторял:
— Вот и меня вы сделали с Новым годом — вот и с Новым годом! (300)
Огорченный ямщик тронул лошадей…
На другой день, часов в восемь вечера, приехал я во Владимир и остановился в гостинице, чрезвычайно верно описанной в «Тарантасе», с своей курицей «с рысью», хлебенным — патише[186] и с уксусом вместо бордо.
— Вас спрашивал какой-то человек сегодня утром; он, никак, дожидается в полпивной, — сказал мне, прочитав в подорожной мое имя, половой с тем ухарским пробором и отчаянным виском, которым отличались прежде одни русские половые, а теперь — половые и Людовик-Наполеон.
Я не мог понять, кто бы это мог быть.
— Да вот и они-с, — прибавил половой, сторонясь. Но явился сначала не человек, а страшной величины поднос, на котором было много всякого добра: кулич и баранки, апельсины и яблоки, яйца, миндаль, изюм… а за подносом виднелась седая борода и голубые глаза старосты из владимирской деревни моего отца.
— Гаврило Семеныч! — вскрикнул я и бросился его обнимать. Это был первый человек из наших, из прежней жизни, которого я встретил после тюрьмы и ссылки. Я не мог насмотреться на умного старика и наговориться с ним. Он был для меня представителем близости к Москве, к дому, к друзьям, он три дня тому назад всех видел, ото всех привез поклоны… Стало, не так-то далеко!
Губернатор Курута, умный грек, хорошо знал людей и давно успел охладеть к добру и злу. Мое положение он понял тотчас и не делал ни малейшего опыта меня притеснять. О канцелярии не было и помину, он поручил мне с одним учителем гимназии заведовать «Губернскими ведомостями» — в этом состояла вся служба.
Дело это было мне знакомое: я уже в Вятке поставил на ноги неофициальную часть «Ведомостей» и поместил в нее раз статейку, за которую чуть не попал в беду мой преемник. Описывая празднество на «Великой реке», я сказал, что баранину, приносимую на жертву Николаю Хлыновскому, в стары годы раздавали бедным, а нынче продают. Архиерей разгневался, и губернатор насилу уговорил его оставить дело. (301)
«Губернские ведомости» были введены в 1837 году. Оригинальная мысль приучать к гласности в стране молчания и немоты пришла в голову министру внутренних дел Блудову. Блудов, известный как продолжатель истории Карамзина, не написавший ни строки далее, и как сочинитель «Доклада следственной комиссии» после 14 декабря, которого было бы лучше совсем не писать, принадлежал к числу государственных доктринеров, явившихся в конце александровского царствования. Это были люди умные, образованные, честные, состарившиеся и выслужившиеся «арзамасские гуси»; они умели писать по-русски, были патриоты и так усердно занимались отечественной историей, что не имели досуга заняться серьезно современностью. Все они чтили незабвенную память Н. М. Карамзина, любили Жуковского, знали на память Крылова и ездили в Москве беседовать к И. И. Дмитриеву, в его дом на Садовой, куда и я езживал к нему студентом, вооруженный романтическими предрассудками, личным знакомством с Н. Полевым и затаенным чувством неудовольствия, что Дмитриев, будучи поэтом, — был министром юстиции. От них много надеялись, они ничего не сделали, как вообще доктринеры всех стран. Может быть, им и удалось бы оставить след более прочный при Александре, но Александр умер, и они остались при своем желании делать что-нибудь путное.
В Монако на надгробном памятнике одного из владетельных князей написано: «Здесь покоится Флорестан такой-то — он хотел делать добро своим подданным!»[187] Наши доктринеры тоже желали делать добро если не своим, то подданным Николая Павловича, но счет был составлен без хозяина. Не знаю, кто помешал Флорестану, но им помешал наш Флорестан. Им пришлось быть соприкосновенными во всех ухудшениях России и ограничиваться ненужными нововведениями — переменами форм, названий. Всякий начальник у нас считает высшей обязанностию нет-нет да и представить какой-нибудь проект, изменение, обыкновенно к худшему, но иногда просто безразличное. Секретаря в канцелярии губернатора, например, сочли нужным назвать правителем дел, а секретаря губернского правления оставили без перевода на русский язык. Я помню, что министр юстиции (302) подавал проект о необходимых изменениях мундиров гражданских чиновников. Проект этот начинался как-то величаво и торжественно: «Обратив в особенности внимание на недостаток единства в шитье и покрое некоторых мундиров гражданского ведомства и взяв в основание» и т. д.