Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии - Алексей Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В углу двора стояли вилы, Саадат подошла к ним, путаясь в длинной шубе, которую ей здесь дали, схватив, выставила вперед, села у сарая и стала ждать.
Из дома высунулась старуха, засмеялась и ушла обратно.
Снег все валил, перевал был скользкий, лошадь Саадат оседала на задние ноги. Мороз прихватывал, мокрые кольчуги и бурки обрастали сосульками.
На лошади везли только Саадат, похищенные живописец и служанки шли пешком. Ребо поглядывал по сторонам, посвистывал. Пока поджидали дозор, палочкой нарисовал на снегу коня и Хочбара без папахи. Глядеть на это было грех, но когда Шамша проехал на коне по рисунку, воины рассердились на него и стали кричать.
Смеркалось, и, когда дозорные закричали, что можно ехать и что нукеры на месте, а ханский сын стоит там, где закопана собака, все загалдели и заторопились.
Саадат была в большой шубе, обвязана башлыками, обледеневший в сосульках башлык свисал на глаза, и через эти сосульки она видела широкую тяжелую спину и бритую голову, с которой по-прежнему струилась вода и застывала на воротнике, потом из снежной мути возникли нукеры в странных цветастых чалмах, один стоял в стороне без коня, двое нукеров спешились, вышли вперед и с поклоном подали что-то Хочбару, остальные стали срывать чалмы, бросать их в кучу. Шамша потащил лошадь Саадат, нукеры со знакомыми лицами приблизились, они поспешно нахлобучивали тюбетейки, на них сверху папахи.
Еще несколько нукеров кричали, махали камчами, гнали навстречу отару овец. Выскочил Магома, заглянул Саадат в лицо, он что-то кричал, не ей, а то ли нукерам, то ли гидатлинцам, мелькнуло лицо брата, потом сзади раздался свист и пронзительный не то визг, не то крик.
Когда она обернулась, то увидела, что гидатлинцы, нахлестывая, разворачивают на месте коней. Хочбар уже в папахе сидел на лошади неподвижно, играл на скрипке и тоже — не то что-то пел, не то кричал. Потом взвизгнул, повернул, будто на хвост осадив своего тяжелого коня, и исчез за снегом.
Отара окружила их, спины у овец тоже были ледяные. Саадат подняла руку и ударила Магому в нос так, что у него потекла кровь, хотела ударить брата, но не посмела, такое у него было лицо.
Когда Хочбар подъезжал к аулу, из-под копыт, проламывая наледь, стали подниматься устроившиеся на ночевку фазаны, их радужные хвосты замелькали вокруг, пугая лошадь.
Снег шел и шел во дворе нуцала, легкий и пухлый, он заполнял двор. Такой снег помнят только старики, женщины доили коров, они были возбуждены и громко переговаривались. Вынесенный на хозяйственный двор и забытый медный противень с вылепленными Магомой горами и перевалами обледенел. Чем ближе смотреть, тем похожей становились горы. В ущелье намело снег, вот засветились огоньки аулов, зашумела Койсу, заплескал далекий холодный Каспий, зашумел сухой камыш на его берегу. К темным перевалам со стороны Кази-Кумуха, как и предполагал Магома, двинулись солдаты, волы потянули персидские пушки с тормозами, закричали пушкари. С другой стороны, от Хунзаха, тоже двинулись нукеры и вдруг нестерпимо ярким пламенем запылал пограничный аул. И раздался одинокий воющий женский крик.
В голубом весеннем небе ядра не видать, пронеслось, чавкнуло и упало, лишь белый перистый след. Туда ядро, обратно ядро.
Зарабазан выпалил в сторону перевала, из-под деревянного лафета плюхнула весенняя вода, и нукеры послушали, как гудит ядро. За зиму они сдали, потрепались, поморозились.
Когда стрельба кончилась, от сгоревшего пограничного аула спустились двое нищих с крепкими мешками, собиратели ядер. Здесь снег сошел и расцвели маки, они искали ядра среди этих маков.
Ребо вынул камень, он покуривал трубочку и, сидя на корточках, слушал через черную дыру дымохода, о чем говорили старики внизу на совете у нуцала в кунакской. Звук был искажен, иногда говорили ясно, иногда речь переходила в бормотание, и ухо Ребо было в саже.
— Зачем ты слушаешь?
Ребо показалось, что из отверстия дымохода пахнуло жаром, это было колдовство, они не могли так неслышно подойти. Саадат и маленький нуцальский сын Кикан-Омар уставились на него, было полутемно, и глаза их показались ему огромными. Ноги свело. Ребо попробовал поставить камень на место, проклятый камень не лез.
— Он не расскажет, если я не скажу, — сказала Саадат про брата, — они там, внизу, говорят о том, как довезти меня к новому жениху в Шуру, они хотят послать пятнадцать шумных свадеб, а меня дурно одеть, посадить на ослика и провезти незаметно, но одни жалеют этих пятнадцать невест, другие опасаются позора, если не доставят меня. — Саадат кивнула себе, подошла к черной дыре и послушала, мальчика она держала за руку. — Но зачем тебе все это знать! Ты, наверное, хочешь сообщить в Кази-Кумух, как меня повезут…
По лицу Ребо тек пот, он заставил себя улыбнуться и показал глазами, что плохо понимает без толмача, но она только покачала головой. И маленький брат, подражая, покачал головой тоже. Он повторял ее черты, странно преломляя их, и был уродлив.
— Если я сейчас крикну, что ты слушаешь, тебя бросят в яму либо удавят ремнем. — Эмалевая пуговица на маленькой груди у нее прыгала, будто она долго бежала. Она протянула палец, дотронулась до его перепачканного сажей уха и показала ему.
— Я знаю, ты рисуешь лица, — вдруг быстрым шепотом сказала она, — покажи мне лица… Со мной будет брат, тебя не накажут за то, что ты говоришь со мной… Неси сюда лица, — она топнула ногой, и все трое в испуге посмотрели на дыру в дымоходе. Старческий голос вдруг оттуда прорвался ясно, он кричал о том, что всем следует умереть, но проложить саблями дорогу и доставить невесту. Саадат вдруг опять тронула Ребо за ухо. И несмотря на всю опасность положения, он вдруг почувствовал волнение совсем иного рода, такого он не испытывал много лет и считал, что не испытает более вовсе. Он кивнул, встал, заложил в дымоход камень, руки дрожали, ему было неприятно видеть, что они дрожат. Маленький брат с непомерно большой головой растянул широкий рот и улыбнулся. Лицо вроде бы не изменилось, но и сказать более, что он уродлив, теперь было нельзя.
Потом внизу, на галерее, стали один за одним выходить старики, молчаливые и взъерошенные, последним вышел нуцал, Магома дал ему серебряную тарелочку со снегом, нуцал взял снег щепотью и прижал к виску.
Когда старики ушли, он вздохнул и сказал Магоме:
— Как жить дальше, не понимаю…
— Остальные в другой раз, — сказал Ребо, он потел и сдул с верхней губы пот… — Мой бог разрешает рисовать мне лица, и я их рисую… И не вижу в этом плохого… Но твой бог запрещает тебе их глядеть…
— Ты дольше слушал у трубы, чем показываешь… — Саадат затрясла головой.
Губы ученика, перекладывающего листы, запеклись от простуды, Ребо все потел и курил трубочку, толстая служанка на лестнице время от времени тяжело, как лошадь, вздыхала и звенела наборной подвеской из русских медных грошей.
Лица чередовались со сценами горской жизни и возникали среди зарисовок оружия, крепостей и перевалов. Когда они вдруг появлялись, глядя прямо перед собой и будто им в глаза, Саадат и мальчик одновременно вздрагивали и оба очень одинаково закрывали ладонью рот.
На листе открылось изображение Магомы, а после Башира, Саадат и мальчик быстро зашептали что-то про себя, на следующем листе была нарисована сама Саадат, и они долго глядели. Потом Саадат подула на лист.
Рисунки повторялись дважды — в фас и профиль, и Саадат ждала себя еще, но на следующем листе было просто дерево, орешник, большой корявый орешник, а внизу возле маленькая фигурка в белом башлыке. И еще человек в белом башлыке, молодой, почти мальчик, пухлогубый, крепкошеий, с широким плечом, ушедшим за границу рисунка.
— Это Мусалав, — вдруг сказал Ребо, — твой бывший жених…
Саадат опять подула на лист. Мальчик осторожно протянул палец и дотронулся до газырей на рисунке.
В следующую секунду на улице выстрелила кремневка, где-то во дворе раздался крик, мальчик взвизгнул и отскочил. Толстая служанка Заза, так ее звали, схватила Саадат в охапку и потащила за собой, память о недавнем нападении гидатлинцев была слишком свежа.
С потолка посыпалась глина, очевидно, нукеры занимали места на крыше, и Ребо, пока ученик убирал рисунки, полез туда же.
Яркий дневной свет ослепил его, ему показалось, что яркие полосы возникли перед глазами из-за того, что он вышел из полутьмы. Но это было не так, над Хунзахом от вершины к вершине снежных гор стояла радуга, и это было удивительно для здешних мест. На крышах домов вокруг было полно народу, стоял гвалт, гремели ручьи, было то редкое время дня и года, когда сам воздух будто звенит. Перед воротами посередине в проплешинах еще не стаявшего снега площади, широко расставив локти и слегка привалясь на бок, сидел на своей здоровенной белой кобыле Хочбар. Вокруг, распаляя себя, орали человек двадцать, двое нукеров наводили на него от ворот горбатую на деревянном лафете медную пушонку. У ног хочбаровской лошади была огромная лужа, и лошадь, и сам Хочбар отражались в ней еще более кривыми и могучими. Один из нукеров опять выстрелил из кремневки, Хочбар потянулся и плюнул в лужу.