Правило четырех - Йен Колдуэлл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чарли вышел из больницы через пять дней, однако провел еще две недели в реабилитационном центре. Врачи рекомендовали небольшую косметическую операцию на груди, где остались грубые шрамы, но он отказался. Я навещал его каждый день, пропустив только один. Картофельные чипсы, учебники, результаты матчей — Чарли всегда давал мне повод прийти к нему еще раз.
Не раз и не два он показывал мне свои ожоги. Сначала я думал, это нужно ему только для того, чтобы доказать что-то себе самому, убедить себя в том, что он не чувствует себя обезображенным, что он переборол то, что с ним произошло. Однако потом я почувствовал, что дело в другом. Чарли хотел удостовериться в том, что я вижу происшедшие с ним перемены. Наверное, в нем жило опасение, что тогда, бросившись за Полом в туннель, он перестал быть частью моей и Джила жизней. Мы двигались дальше каждый сам по себе, без него справляясь с потерями. Чарли понимал, что мы становимся чужаками для самих себя, и хотел донести до нас, что он и сам в таком же положении, что мы вместе и в этом испытании.
Удивительно, но Джил навещал его так же часто, как я. Иногда наши визиты совпадали, и тогда все испытывали странное ощущение неловкости. Каждый считал себя виноватым, и присутствие другого только усиливало это чувство. Чарли совершенно безосновательно корил себя за то, что не был с нами в «Плюще». Иногда он даже видел кровь Пола на своих руках, а его смерть принимал как цену собственной слабости. Что касается Джила, то он винил себя за то, что, оставив нас еще раньше, предал друзей, хотя в чем именно выразилось это предательство, объяснить не мог. Терзания Чарли только усугубляли его вину.
Однажды, перед тем как лечь спать, Джил попросил у меня прощения, сказал, что сожалеет о случившемся, что вел себя не так, как следовало бы, что мы заслуживали лучшего к себе отношения. Он больше не смотрел старые фильмы и, отправляясь на обед, выбирал рестораны подальше от кампуса. Каждый раз, когда я приглашал его на ленч в свой клуб, Джил находил какую-то причину для отказа. Только после четвертой или пятой попытки до меня дошло, что дело не в нежелании быть в моей компании, а в стремлении избежать встречи с руинами «Плюща». После того как Чарли вышел из больницы, мы почти постоянно завтракали, обедали и ужинали вместе. Джил все чаще и чаще ел и пил один.
Интерес к нам постепенно иссякал. И если поначалу, когда люди просто устали слушать одно и то же, мы чувствовали себя кем-то вроде париев, то потом, когда о нас стали забывать, мы перешли, по нашим собственным ощущениям, в категорию призраков. Устроенная в часовне поминальная служба по Полу привлекла столь мало народу, что пришедшие на нее вполне поместились бы в самом небольшом классе, да и те, кто собрался, представляли главным образом друзей Чарли и Джила, руководствовавшихся скорее чувством сострадания к своим товарищам, чем скорбью о погибшем. Единственным из преподавателей, подошедших ко мне по окончании церемонии, была профессор Ларок, причем интересовал ее не столько сам Пол, сколько «Гипнеротомахия». Я отделался общими словами и впоследствии делал то же самое каждый раз, когда кто-либо заводил речь о сделанных Полом открытиях, решив не выдавать тайну, которую он сам так тщательно охранял от посторонних.
На короткое время о Поле вспомнили примерно через неделю после сообщения о подземной стоянке, когда стало известно, что незадолго до отъезда из Нью-Йорка в Принстон Ричард Кэрри продал всю свою собственность и долю в аукционном доме и положил деньги в некий частный фонд. Когда руководство банка отказалось сообщить детали трастового договора, «Плющ» заявил о своих претензиях на часть этих средств в качестве компенсации за причиненный клубу ущерб. Лишь после решения правления о том, что ни один камень нового здания не будет куплен на деньги Кэрри, газеты сообщили об анонимном пожертвовании. Тогда же появились предположения о том, что переведенные в трастовый фонд миллионы предназначались именно Полу. Впрочем, я в этом и не сомневался.
Ничего не зная о диссертации Пола, публика, разумеется, не поняла и мотивы, которыми руководствовался его благодетель, а потому их дружба, как и отношения с Тафтом, стали предметом самых разнообразных домыслов.
В конце концов и Кэрри, и Тафт превратились в фарсовые фигуры, воплощение порока и объяснение зла. Дом Тафта обрел мрачную известность, и новые сотрудники института отказывались жить в нем, а среди местных подростков считалось подвигом проникнуть в него ночью.
Единственным положительным результатом нового климата, созданного фантастическими теориями и сенсационными заголовками, стало то, что никто уже не допускал и мысли о нашей ответственности за случившееся. Мы были слишком скучны и обыкновенны, чтобы играть сколь-либо значительную роль в мрачной, жуткой истории, главными персонажами которой журналисты сделали Распутина-Тафта и убившего его психопата Кэрри. Как полиция, так и университетские власти заявили, что не собираются выдвигать против нас никаких обвинений. Это, полагаю, успокоило наших родителей, всерьез опасавшихся самых страшных последствий. Джила такого рода проблемы никогда особенно не заботили, да и я, откровенно говоря, не воспринял бы отчисление как большую трагедию.
Другое дело — Чарли. Он жил под тенью случившегося, и тень эта постоянно сгущалась. Везде и всюду ему мерещились неприятности, каждый поворот событий сулил недоброе. Джил называл его состояние комплексом преследования, но, по-моему, Чарли просто убедил себя, что мог бы спасти Пола. Так или иначе, его ждала расплата — если не в Принстоне, то в будущем. Чарли страшился не преследователя, а суда Божьего.
Единственным источником удовольствия в те последние дни была Кэти. Сначала, пока Чарли еще лежал в больнице, она приносила нам с Джилом еду. После уничтожившего «Плющ» пожара она объединилась с другими состоявшими в этом клубе второкурсницами, и девушки сообща покупали продукты и готовили себе обеды. Считая, что мы недоедаем, Кэти всегда рассчитывала и на нас. Позднее она стала вытаскивать меня на прогулки, утверждая, что солнце обладает целительной силой и способствует выздоровлению и что приходящие на рассвете космические лучи содержат частички лития. Она даже фотографировала нас, как будто находила в тех днях нечто особенное, достойное заключения в копилку памяти. Живший в Кэти фотограф был твердо убежден, что для решения проблем нужно лишь выбрать верную экспозицию.
С изъятием из ее жизни «Плюща» Кэти, казалось, стала еще ближе к тому, какой я хотел ее видеть. Она всегда пребывала в приподнятом настроении и прекрасно выглядела. Вечером накануне выпуска Кэти пригласила меня после кино к себе в общежитие под тем предлогом, что мне нужно попрощаться с ее подругами. Я знал, что у нее на уме другое, и тем не менее отказался. В комнате было слишком много фотографий — родных, старых друзей, собачки у кровати в ее нью-гемпширском доме, — и последняя ночь в окружении всех этих символов постоянства и определенности только напомнила бы мне о том, сколь неопределенна и неустойчива моя собственная жизнь.
Следствие по делу о трагедии в «Плюще» двигалось неспешно, но за день до актового дня, словно в ознаменование завершения учебного года, местные власти объявили Ричарда Кэрри «виновным в пожаре, жертвами которого стали два человека». В подтверждение этого вывода следствие указывало на два фрагмента человеческой челюсти, совпавших со снимками из медицинской карты Кэрри. Все остальное уничтожил взрыв газа.
Тем не менее дело не было закрыто, и ничего определенного не было сказано в отношении Пола. Через три дня после взрыва следователь в разговоре с Джилом доверительно поведал, что полиция не теряет надежды найти Пола живым: немногие обнаруженные на пепелище останки указывали только на Кэрри. Последовавшие за этим дни прошли в ожидании Пола. Когда он так и не появился — не вышел из леса, не вернулся к знакомому месту, лишившись на время памяти и не узнавая себя самого, — следователи поняли, что хранить молчание все же лучше, чем поддерживать в нас ничем не обоснованную надежду.
День вручения дипломов выдался теплым, тихим, по-настоящему весенним, как будто ненастный пасхальный уик-энд с его метелью был не более чем сном. Сидя во дворе Нассау-Холла в окружении облаченных в мантии и шапочки с кисточками товарищей и ожидая своей очереди, я любовался порхающей в воздухе бабочкой — неуместной эмблемой лета и беззаботности. Вверху, на башне, беззвучно звонил безъязыкий колокол, и я представлял, что это Пол дергает за веревки, отмечая наш праздник.
Призраки были повсюду. Женщины в вечерних платьях, словно перенесшиеся в небо прямо с костюмированного бала, танцевали подобно рождественским ангелам, возвещающим приход нового времени года. Голые «олимпийцы» мелькали тут и там, нисколько не стесняясь своей наготы, похожие на снежинки из минувшей зимы. Обращавшийся к нам с приветственным словом профессор отпустил шутку на латыни, и я, не поняв ее, вдруг представил, что перед нами выступает Тафт, за его спиной стоит Франческо Колонна, а за ними целый хор древних философов, повторяющих торжественные слова рефрена.