Моя борьба. Книга пятая. Надежды - Карл Уве Кнаусгорд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нашей игре он представлял Россию и ухитрился тактически обставить всех, в том числе и меня, так что Юс, то есть Россия, в конце дня стал обладателем обширных территорий в Европе и Азии и превратился в единственную сверхдержаву, почти завоевавшую мировое господство.
Сам он только весело посмеялся над этим.
Вечером в общей гостиной, где горел камин, гремела музыка, все играли или читали газеты, курили и пили пиво, ко мне подошел полукриминальный лоботряс из Бергена. Я стоял, прислонившись к лестничным перилам, он угрожающе придвинулся вплотную.
– Ты кем себя на хрен вообразил? – проговорил он. – Генсек ООН, гляньте-ка. Типа с книжками сидишь. Но ты пустое место.
– Я и не претендую, – сказал я.
– Заткнись, – бросил он и скрылся из виду.
Про него рассказывали всякое. Например, что он явился в кабинет директора лагеря и заорал: «Fuck you and your family!» – и то, что он добавил про семью, мне показалось забавным. Таких, как он, в лагере обреталось двое или трое, они были сильные, им ничего не стоило набить мне морду, но тупые как пробка, они ничего не соображали, а их бездонное невежество производило на занятиях невероятнейший эффект – в тех нечастых случаях, когда они вообще туда приходили.
Что такие свирепые типы оказались именно в лагере, взявшем на щит лозунги пацифизма и миротворчества, выглядело, конечно, парадоксально, но в то же время логично, в каком-то смысле они тоже были «альтернативщиками», существуя отчасти в согласии с социальными нормами, отчасти вне их, но именно в том и состояла альтернативная культура эпохи семидесятых: убери из нее идеологию, и останется только асоциальность и наркотики.
Еще там была компания музыкантов из Бергена. Родом из Лоддефьорда, Фюллингсдалена, Осане, они держались вместе – развалившись на диване, разглядывали комиксы или смотрели телевизор, но едва начав играть, словно перерождались, будто некие демоны, они выстраивали сложнейшую звуковую среду из ничего, в совершенстве владея всеми инструментами, но потом, после подобных взрывов, снова плюхались где-нибудь и жевали жвачку. Исключение составлял Калле, городская знаменитость, со своими группами он уже выпускал пластинки и ездил в турне, а сейчас вместе с Лассе Мюрволдом, легендой The Aller Værste! играл в группе, которую именовал «Конг Кланг». Совсем не похожий на остальных наших музыкантов, он интересовался не только музыкой, был открытым, да еще каким, и вообще очень ярким, но, когда он заговаривал на темы, в которых я что-то смыслил, например о литературе, в нем обнаруживалась наивность, и это трогало меня, как всякое проявление слабости в сильном человеке. Я старался держаться особняком, ходил в основном один, кое-что читал, например «Волшебную гору» Томаса Манна – я купил ее на датском, потому что норвежское издание оказалось сокращенным. Романов лучше я уже много лет не читал, в нем притягивала смесь здорового и болезненного; впервые это проявляется, когда у Ганса Касторпа, покинувшего санаторий и отправившегося на прогулку по прекрасным горным склонам, открывается внезапное и неостановимое носовое кровотечение, а затем в женщинах, привлекающих главного героя, Манн фиксируется на признаках нездоровья: лихорадка, блеск в глазах, кашель, сутулые спины и плохая осанка, – и все это на фоне зеленых долин и сверкающих альпийских вершин. Захватывали меня и нескончаемые споры иезуита и гуманиста, похожие на смертельные дуэли, где все поставлено на кон. Они тоже как-то связаны с этим описанием жизни в санатории, они тоже часть всего этого, понимал я, но объяснить не мог: контекст их дискуссии был мне незнаком.
Когда мне было восемнадцать, я прочел «Доктора Фаустуса». Единственное, что мне запомнилось оттуда, это крах Адриана Леверкюна, когда его величайший творческий прорыв оборачивается впадением в детство, да еще грандиозное начало, когда Цейтблом и Леверкюн еще дети и отец будущего композитора показывает им несложные эксперименты, в которых заставляет мертвую материю вести себя так, будто она живая. Позже я прочел «Смерть в Венеции», про старика на пороге смерти, который наносит грим и красит волосы, чтобы произвести впечатление на прекрасного юношу.
Присутствием Смерти отмечено у Манна все, без нее это были бы отвлеченные размышления об искусстве и философии, эти книги занимают центральное место в великой европейской традиции, однако ни одна из них не экспериментальна, в отличие от романов Джойса или Музиля, им недостает некой самостоятельности формы, и я ломал голову, почему, если оба они на такое пошли, то почему Манн – нет? Рассуждения об авангарде он вкладывал в уста ревнителей традиций вроде Цейтблома. Эспен, мой лучший друг, читать Томаса Манна не собирался, его романы, вероятно именно в силу их традиционности и буржуазности, не попадали в сферу его интересов. Эспен был поэт и отличался литературной всеядностью, неукротимым любопытством и тягой к знаниям, но его притягивали в первую очередь максимально авангардные вещи, а романы, тяготеющие к реализму, в их число не входили. Эспен предпочитал своих французских и американских поэтов, я – классические романы, мы пересекались посередине, на таких писателях, как, например, Томас Бернхард, Тур Ульвен, Клод Симон, Вальтер Беньямин, Жиль Делез, Джеймс Джойс, Сэмюэл Беккет, Маргерит Дюрас, Стиг Ларссон, Тумас Транстремер. Когда я говорил о Томасе Манне, Эспен слушал, но мне ни за что на свете не удалось бы заставить его потратить время на чтение, да я и не осмеливался, вдруг Эспену роман не понравится, а это больно ударит по мне и моим вкусам. В наших отношениях я усматривал