Петербург - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но чего суетился он? Спокойствия, о побольше спокойствия! Все равно, дрожащие пальцы не развязали узла; да и нечего было развязывать: все и так было ясно. Тем не менее, узелок развязал; его изумление не имело границ:
- "Бонбоньерка..."
- "A!.."
- "Ленточка!.."
- "Скажите, пожалуйста?"
Николай Аполлонович так же, как Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал.
А когда он ленту сорвал, то надежда разбилась (он на что-то надеялся), потому что в ней - в бонбоньерке, под розовой ленточкой - вместо сладких конфект от Балле заключалась простая жестяночка; крышка жестяночки обожгла его палец неприятнейшим холодком.
Тут, попутно, заметил он часовой механизм, приделанный сбоку: надо было сбоку вертеть металлическим ключиком, чтобы острая черная стрелка стала на назначенный час. Николай Аполлонович глухо почувствовал встающую в его сознании уверенность, долженствующую доказать его дрянность и слабость: он почувствовал, что повернуть этот ключик никогда он не сможет, ибо не было средств остановить пущенный в ход механизм. И чтоб тут же отрезать себе всякое дальнейшее отступление, Николай Аполлонович тотчас же заключил металлический ключик меж пальцев; оттого ли, что дрогнули пальцы, оттого ли, что Николай Аполлонович, почувствовав головокружение, свалился в ту самую бездну, которую он хотел всею силой души избежать - только, только: ключик медленно повернулся на час, потом повернулся на два часа, а Николай Аполлонович... сделал невольное антраша: отлетел как-то в сторону; отлетев как-то в сторону, он опять покосился на столик: так же все на столе продолжала стоять жестяная коробочка из-под жирных сардинок (он однажды объелся сардинками и с тех пор их не ел); сардинница, как сардинница: блестящая, круглогранная... Нет - нет - нет!
Не сардинница, а сардинница ужасного содержания! Металлический ключик уже повернулся на два часа, и особая, уму непостижная жизнь в сардин-нице уже вспыхнула; и сардинница хоть и та ж - да не та; там наверно ползут: часовая и минутная стрелки; суетливая секундная волосинка заскакала по кругу, вплоть до мига (этот миг теперь недалек) - до мига, до мига, когда...
- ужасное содержание сардинницы безобразно вдруг вспучится; кинется расширяться без меры; и тогда, и тогда: разлетится сардинница...
- струи ужасного содержания как-то прытко раскинутся по кругам, разрывая на части с бурным грохотом столик: что-то лопнет в нем, хлопнув, и тело - будет тоже разорвано; вместе с щепками, вместе с брызнувшим во все стороны газом оно разбросается омерзительной кровавою слякотью на стенных холодных камнях...
- в сотую долю секунды все то совершится: в сотую долю секунды провалятся стены, а ужасное содержание, ширясь, ширясь и ширясь, свиснет в тусклое небо щепками, кровью и камнем.
В тусклое небо стремительно разовьются косматые дымы, впустив хвосты на Неву.
Что ж он сделал, что сделал он?
На столе, ведь, пока еще все стояла коробочка; раз он ключ повернул, надо было немедленно схватить ту коробочку, положить ее на должное место (например - в белой спаленке под подушку); или тотчас же раздавить под пятою. Но упрятать ее в должном месте, под взбитой отцовской подушкою, чтобы старая, лысая голова, утомленная только что бывшим, упала с размаху на бомбу, - нет, нет, нет: на это он не способен; предательство это.
Раздавить под пятой?
Но при этой мысли ощутил он нечто такое, от чего его уши положительно дернулись: он испытывал столь огромную тошноту (от семи выпитых рюмок), точно бомбу он проглотил, как пилюлю; и теперь под ложечкой что-то вспучилось: не то - из резины, не то - из материи очень странных миров...
Никогда не раздавит он, никогда.
Остается бросить в Неву, но на это есть время: стоит только раз двадцать повернуть еще ключик; и пока все отсрочится; раз он ключ повернул, надо было немедленно растянуть то пока; но он медлил, в совершенном бессилии опустившися в кресло; тошнота, странная слабость, дремота одолевали ужасно; а ослабшая мысль, отрываясь от тела, рисовала бессмысленно Николаю Аполлоновичу все какие-то дрянные, праздные, бессильные арабески... погружаясь в дремоту.
Николай Аполлонович был человек просвещенный; Николай Аполлонович не бессмыслен-но посвятил философии свои лучшие годы жизни; предрассудки с него посвалились давно, и Николай Аполлонович был решительно чужд волхвованию и всяческим чудесам; волхвова-ние и всякие чудеса затемняли (почему он думает о постороннем, надо думать об этом... О чем думать? Николай Аполлонович силился из дремоты восстать; и восстать он не мог)... затемняли... всякие чудеса... представление об источнике совершенства; для философа источником совершенства была Мысль: так сказать, Бог, то есть Совершенное Правило... Законодатели же великих религий разнообразные правила выражали в образной форме; законодателей великих религий Николай Аполлонович, так сказать, уважал, не веря, само собой разумеется, их божественной сущности.
Да: почему о религии? Есть ли время подумать... Ведь, совершилось: скорей... Что совершилось?.. Последнее усилие Николая Аполлоновича восстать из дремоты не увенчалось успехом; ни о чем он не вспомнил; все показалось спокойным... до обыденности, и ослабшая его мысль, отрываясь от тела, рисовала бессмысленно все какие-то дрянные, праздные, бессильные арабески.
Будду Николай Аполлонович Аблеухов особенно уважал, полагая, что буддизм превзошел все религии и в психологическом, и в теоретическом отношении; в психологическом - научая любить и животных; в теоретическом: логика развивалась любовно тибетскими ламами. Так: Николай Аполлонович вспомнил, что он когда-то читал логику Дармакирти6 с комментарием Дармотарры...7
Это - во-первых.
Во-вторых: во-вторых (замечаем мы от себя), Николай Аполлонович Аблеухов был человек бессознательный (не Николай Аполлонович номер первый, а Николай Аполлонович номер второй); от поры до поры, между двух подъездных дверей на него нападало (как и на Аполлона Аполлоновича) одно странное, очень странное, чрезвычайно странное состояние: будто все, что было за дверью, было не тем, а иным: каким, - этого Николай Аполлонович сказать бы не мог. Вообразите лишь, что за дверью - нет ничего, и что если дверь распахнуть, то дверь распахнется в пустую, космическую безмерность, куда остается... разве что кинуться вниз головой, чтоб лететь, лететь и лететь и куда пролетевши, узнаешь, что та безмерность есть небо и звезды - те же небо и звезды, что видим мы над собой, и видя - не видим. Туда остается лететь мимо странно недвижных, теперь немерцающих звездочек и багровых планетных шаров - в абсолютном ноле, в атмосфере двухсот семидесяти трех градусов холода. То же Николай Аполлонович испытывал вот теперь.
Странное, очень странное полусонное состояние.
СТРАШНЫЙ СУД
Вот в таком состоянии он сидел перед сардинницей: видел - не видел он; слышал - не слышал; будто в ту неживую минуту, когда в черное объятие кресла грянулось это усталое тело, грянулся этот дух прямо с паркетиков пола в неживое какое-то море, в абсолютный нуль градусов; и видел - не видел: нет, видел. Когда усталая голова склонилась неслышно на стол (на сардинницу), то в открытую дверь коридора гляделось бездонное, странное, что Николай Аполлонович постарался откинуть, переходя к текущему делу: к далекому астральному путешествию, или сну (что заметим мы - то же); а открытая дверь продолжала зиять средь текущего, открывая в текущее свою нетекущую глубину: космическую безмерность.
Николаю Аполлоновичу чудилось, что из двери, стоя в безмерности, на него поглядели, что какая-то там просовывалась голова (стоило на нее поглядеть, как она исчезала): голова какого-то бога (Николай Аполлонович эту голову отнес бы к головам деревянных божков, каких встретите вы и поныне у северо-восточных народностей, искони населяющих тусклые тундры России). Ведь таким же точно божкам, может быть, в старинные времена поклонялись его киргиз-кайсацкие предки; эти киргиз-кайсацкие предки, по преданию, находились в сношении с тибетскими ламами; в крови Аб-Лай-Уховых они копошились изрядно. Не оттого ли Николай Аполлонович мог испытывать нежность к буддизму? Тут сказалась наследственность; наследственность приливала к сознанию; в склеротических жилах наследственность билась миллионами кровяных желтых шариков. И теперь, когда открытая дверь Аб-леухову показала безмерность, он отнесся к этому весьма странному обстоятельству с достойным хладнокровием (ведь, это уж было): опустил в руки голову.
Миг, - и он бы спокойно отправился в обычное астральное путешествие, развивая от бренной своей оболочки туманный, космический хвост, проницающий стены в безмерное, во сон оборвался: несказанно, мучительно, немо шел кто-то к двери, взрывая ветрами небытия: страшная старина, как на нас налетающий вопль бегущего таксомотора, вдруг окрепла звуками старинного пения.