Битва в пути - Галина Николаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не отличился. Я только сказал, что о качествах боевой машины нельзя судить, пока она не проверена боем.
— Все-таки надо было и нам объяснить, что все это не случайная для тебя линия.
— Зачем объяснять?…
— Чтобы не было кривотолков.
— Глупо доказывать, что ты не верблюд. У кого есть глаза, сам увидит. А безглазым доказывай не доказывай… — Он махнул рукой.
— А как, по-твоему, — улыбнулся Чубасов, — я с главами или без глаз? А ведь я всяко прикидывал. Люди разные бывают… Тебя не знал. Скажи спасибо технологу Карамыш. Она рассказала.
— Значит, если б не технолог Карамыш, я бы так и ходил в верблюдах?
«Значит, от Карамыш пошло…» — Бахирев был тронут, но виду не подал.
— А вот я по другим соображениям сужу о людях.
— Именно?
— Сказали бы мне: вот, мол, человек, для которого цель жизни — наше техническое первенство, — и я бы ответил: «Это же для меня лучший друг». Ну да ладно, — оборвал он себя, — я пришел проинформировать о том, что к перестройке первых линий и переходу на комплектную подачу деталей производство подготовлено. Через три дня начнем.
Чубасов чуть улыбнулся: «новый» был верен себе. Он пришел не за советом, не за помощью, он пришел проинформировать для приличия.
— Пришел проинформировать — и на том, конечно, спасибо! — сказал Чубасов с легкой иронией. — Хотел бы я уточнить только, что ты включаешь в понятие «производство»?
— Как что? Машины, конечно, — удивился вопросу Бахирев.
— А людей? Загляни в Маркса, освежи понятие о производительных силах…
Усмешка в серых глазах парторга рассердила Бахирева:
— Я с тобой о насущном.
— И я тоже. Техника подготовлена, а люди? С людьми еще мало поработали. И, кроме того, за время перестройки обязательно сорвем программу, как раз к Первому мая! Погоди, подготовимся получше, а с первых чисел мая — на полный ход!
— Лишь бы отрапортовать! — ярился Бахирев. — Обидно смотреть, как заедает хорошего человека рапортовая психология. Рапорта тебя беспокоят!
— И рапорта меня беспокоят, — спокойно согласился Чубасов. — И, главное, то меня беспокоит, что люди не подготовлены. Еще до отъезда Вальгана предлагал я тебе: обсудим твои планы с коммунистами.
— Не хотел я обсуждать то, что еще не созрело: может сбить, повредить задуманному.
— Э! — Чубасов махнул рукой. — Никто тебе не навредит столько, сколько ты сам себе навредил!
«В твоих же ведь интересах действую, — думал он. — Если к Первому мая сорвем план, — это козырь против тебя! Не было на заводе такого случая и нельзя его допустить! Помимо всего прочего, я тебя же, зверя, оберегаю от неприятностей, а ты на меня же кидаешься.
Но он не говорил этого Бахиреву.
Он терпеливо сносил яростные и подчас обидные нападки и, только когда Бахирев стал переходить границы, улыбнулся своей непобедимой улыбкой и спокойно сказал:
— Ты что, хочешь со мной поссориться? Не выйдет! Не буду я с тобой ссориться! — Он развел руками и снова улыбнулся. — Вот не буду ссориться, и все тут! Нам надо делом заниматься. А если ты меня не понимаешь, поставим на парткоме. Что я не смог объяснить, партком объяснит.
Бахирева раздражала и по-девичьи красивая улыбка парторга и ласковая невозмутимость его темно-серых глаз. «Что он тут расточает свое личное обаяние? Я ему не баба, чтоб меня покорять взглядами». Но нерешительный Чубасов показал, что может быть непреклонным, и Бахирев сдался. Пришлось перенести начало переорганизации на послепраздничные дни. Бахирев оказался в положении человека, который приготовился к прыжку и вынужден замереть в неудобной позе — ни распрямиться, ни прыгнуть. Как школьник перед каникулами, считал он дни до Первого мая и думал: «Только бы не приехал Вальган!» Вальган, на его счастье, задерживался.
Тридцатого апреля Бахирев пошел на заводской первомайский вечер.
Осевшие сугробы еще дотаивали в тенистых закоулках, а закат был по-весеннему теплым. Гремели ручьи, и синева отражалась в тревожных струях. Деревья стояли, удивленно вскинув ветви; все кругом дышало радостным испугом ранней весны.
«Еще два дня — и я начну».
Он шагал по сухому асфальту, прыгал через ручьи, ступал на обмытый ручьями булыжник так торопливо, как будто каждый шаг приближал его к радости.
Огненный силуэт трактора над входом во Дворец культуры, трибуна под гроздью знамен и лица людей — все радовало его в этот вечер. Когда получали праздничные премии, он радовался за каждого. Многие уже были для него своими и дорогими людьми. Все в них и интересовало и трогало его: и светлая блузка земледельщицы Ольги Семеновны («в первый раз светлая», — думал он), и новый, узкий в груди пиджак Рославлева («найди попробуй пиджак на такую грудищу!»), и необычная прическа Сагурова («оказывается, кудрявый!»), и трогательное старание Василия Васильевича прикрыть седой прядью розоватую, как анисовка, лысину («наверно, сноха помогала фиксатуаром»).
Бахирев обещал после торжественной части поехать за женой и детьми на школьный первомайский вечер, но ему не хотелось уходить, и он задержался в буфетной президиума. На сцене шел концерт самодеятельности. Концертный зал не вмещал всех, и часть людей разошлась по другим залам и буфетам.
— Внимание! — оповестил конферансье по радио, — По настойчивому желанию публики русская пляска в исполнении… — конферансье сделал интригующую паузу, — в исполнении начальника ОТК Демьянова под аккомпанемент инструментальщика Вити Синенького!
И сразу все тронулись из буфетной.
— Наш начальник ОТК пляшет! — удивился Бахирев.
— Не то интересно, что начальник ОТК, а то, как он пляшет! — сказал Рославлев. — Такого ты в Большом театре не увидишь!
На галерку, в ложи, на балконы со всех сторон спешили люди. Толпа с бутербродами и пирожками в руках, с лентами серпантина в волосах сметала билетерш и вли «валась в зал. Те, кто не мог войти, располагались в фойе, у распахнутых настежь дверей, В толпе выделялись головы официанток в кружевных наколках и форменные фуражки швейцаров. «Однако какая популярность!» — подумал Бахирев. Он вошел в одну из лож, уже наполненную сидящими и стоящими плечом к плечу людьми.
Маленький, сутулый Демьянов в красной рубашке, шароварах и сапогах вышел своей раскорячистой, неуклюжей походкой. Ему аплодировали все. Он слушал аплодисменты не кланяясь, с обычным сердитым и смущенным выражением. Когда ему надоело стоять и слушать, он махнул рукой, и худощавый светловолосый балалаечник начал необыкновенно искусно, тихо, но отчетливо «выговаривать» на балалайке:
Я в лес-су дро-ва ру-би-ла,Ру-ка-вицы поза-была,Топор, рукавицы, рукавицы и топор..»
Балалайка выговаривала, а Демьянов стоял и прислушивался, равнодушный к затаившим дыхание зрителям. Потом он шевельнул плечами и пошел обыкновенной, неуклюжей походкой, только не прямо, а по кругу. Бахирев стоял близко, и ему видно было лицо Демьянова, некрасивое, безразличное и в то же время сосредоточенное. Он ритмично шел по кругу и как будто внимательно прислушивался к чему-то внутри себя.
Несмотря на то, что и походка и лицо были самые обыкновенные, глаз уже нельзя было отвести. Постепенно ритм все убыстрялся, и каблуки все отчетливее выстукивали дробь, как бы совершенно независимо от тела, по-прежнему сутулого, и от головы, по-прежнему вяло склоненной вниз и набок. Круги становились все меньше и наконец сошлись к самому центру. Тогда Демьянов остановился, посмотрел на пол, словно решал: «А стоит ли?» И вдруг взлетел в воздух в высоком прыжке и с высоты боком и грудью ринулся наземь. Невольный вздох «А-ах!» пронесся по залу. Бахирев тоже думал, что Демьянов сорвался и сейчас со всего маха ударился грудью о пол, но одно неуловимое движение — и красная, как огонь, рубаха уже снова реяла в воздухе.
Это была присядка, но такая присядка, какой не случалось Бахиреву видеть ни до, ни после. Жар-птица билась на сцене, то взлетая, то кидаясь грудью на землю. II каждый раз, когда она падала вниз, сердце замирало от предчувствия, что на этот раз все, на этот раз не встанет, на этот раз обязательно разобьется!.. И каждый раз оказывалось, что это не падение, что этот отчаянно смелый бросок на землю точно рассчитан и нужен лишь для того, чтобы взлететь еще выше… И уже не видно было ни сутулых плеч, ни ног колесом, ни серого, губастого, некрасивого лица. Само олицетворение удальства было перед глазами. Что-то непередаваемое, лихое, русское, народное жило в этой пляске и хватало за сердце. Вдруг мгновенно изменилось все. Плясун уже снова шел по кругу, нехотя, ленивой, раскорячистой, небрежной походкой. Но сейчас уже казалось, что нет ничего лучше его сутулой фигуры и сердитого лица. И не нужно ему было никакой красоты. Если бы он был красивым, слабее было бы ощущение явленного чуда — таланта…