Не позже полуночи - Дафна дю Морье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночь приносила утешение — появлялась сестра Энсел. Она не ждала от вас мужества. Вначале, во время болей, она, и никто другой, давала болеутоляющие лекарства. Она, и никто другой, взбивала подушки и подносила стакан к запекшимся губам. А когда потянулись недели ожидания, ее мягкий, спокойный голос говорил подбадривающе: «Скоро это кончится. Нет ничего хуже, чем ждать». Ночью, стоило только прикоснуться к звонку, и сестра Энсел была у постели. «Не можете уснуть? Да, это ужасно. Я сейчас дам вам порошок, вы и не заметите, как пройдет ночь».
Сколько сочувствия в плавном, нежном голосе. Измученное вынужденным ожиданием и бездельем воображение, населяющее тьму причудливыми картинами, рисовало для отдыха реальные сценки: они с сестрой Энсел вне стен лечебницы, к примеру, втроем, с Джимом, за границей… Джим играет в гольф с каким-нибудь безликим знакомым, предоставив ей, Маде, бродить вокруг с сестрой Энсел. Сестра Энсел все делала безукоризненно. Никогда не раздражала. Интимность их ночного общения, все эти разделенные лишь ими двумя мелочи связывали пациентку и сиделку узами, которые расторгались только на день, и, когда сестра Энсел без пяти восемь утра уходила с дежурства, она шептала: «До вечера», — и сам этот шепот заставлял Маду предвкушать нечто приятное, словно восемь часов вечера не просто время прихода на работу ночной смены, словно они уславливаются о тайном свидании.
Сестра Энсел понимала вас. Когда вы жаловались утомленно: «День тянулся до бесконечности», ее «О да» в ответ говорило о том, что и для нее день шел мучительно долго, что она безуспешно пыталась заснуть и лишь теперь надеется вернуться к жизни.
А с какой симпатией, каким интригующим тоном она сообщала о приходе вечернего посетителя: «А кто к нам пришел? Кого мы так хотели видеть? И раньше, чем обычно», — и голос ее наводил на мысль, что Джим — не муж, с которым Мада прожила десять лет, а трубадур, возлюбленный, кто-то, кто нарвал букет принесенных им цветов в очарованном саду и сейчас стоит с ним у нее под балконом. «Какие великолепные лилии!» — восклицала сестра Энсел, вздыхая, точно у нее перехватывало дыхание, и Мада Уэст будто воочию видела экзотических красавиц, тянущихся к небесам, и перед ними — коленопреклоненную сестру, крошку-жрицу. Затем еле слышно звучало застенчивое: «Добрый вечер, мистер Уэст. Миссис Уэст ждет вас». Неслышно прикрыв за собой дверь, она выходила на цыпочках с цветами и почти беззвучно возвращалась: комната наполнялась ароматом лилий.
Должно быть, на второй месяц пребывания в лечебнице Мада предложила, вернее, спросила — сначала сестру Энсел, а затем мужа, — не поедет ли сестра к ним на неделю, после того как Маду выпишут. Это как раз совпадает с ее отпуском. Только на неделю. Только пока Мада не привыкнет снова к дому. «А вы хотите, чтобы я поехала?» В сдержанном голосе звучало обещание. «О да. Мне сперва будет трудно». Не зная, что она понимает под «трудно», Мада Уэст, несмотря на будущие линзы, все еще ощущала себя беспомощной, нуждающейся в ободрении и опеке, которые до сих пор она находила только у сестры Энсел. «Как ты думаешь, Джим?»
В его голосе удивление боролось с нежностью. Удивление, что жена так высоко ставит сиделку, нежность — естественная для мужа, потворствующего капризу больной жены. Во всяком случае, так показалось Маде Уэст, и позже, когда вечерний визит закончился и муж ушел домой, она сказала сестре Энсел: «Никак не могу понять, пришлось ли мое предложение по вкусу мужу». Ответ прозвучал спокойно, ободрительно: «Не тревожьтесь, мистер Уэст примирился с этим».
Примирился с чем? С изменением привычного образа жизни? Трое, вместо двоих, за столом, обязательная беседа, непривычный статус гостьи, которой платят за преданность хозяйке? (Хотя на это не будет ни намека, и лишь в конце недели, словно между прочим, ей будет вручен конверт с деньгами.)
— Представляю, как вы волнуетесь. — Сестра Энсел у изголовья, легкая рука на повязке; тепло ее голоса, уверенность, что еще несколько часов и она, Мада, будет свободна, наконец заглушили многодневные сомнения. Успех. Операция прошла успешно. Завтра она снова будет видеть.
— Кажется, — сказала Мада Уэст, — будто ты рождаешься заново. Я уже забыла, как выглядит все вокруг.
— Замечательно, — прожурчала сестра Энсел, — и вы были так терпеливы, так долго ждали.
В ласковой ладони сочувствие и осуждение всех тех, кто в течение долгих недель настаивал на повязке. Будь это в ее власти, будь в ее руке волшебная палочка, к миссис Уэст отнеслись бы куда более снисходительно.
— Как странно, — сказала Мада Уэст, — завтра вы уже не будете для меня только голосом. Вы облечетесь в плоть.
— А сейчас разве я бесплотна?
Притворный упрек, легкое поддразнивание — привычные для их разговоров и столь утешительные для пациентки. Когда зрение вернется к ней, от этого придется отказаться.
— Нет, разумеется, но все будет по-другому.
— Не понимаю почему.
Даже зная, что сестра Энсел маленькая и темная — так она сама описала себя, — Мада Уэст готовилась к сюрпризу при первой встрече — наклон головы, разрез глаз или, возможно, какая-нибудь неожиданная черта лица, слишком большой рот, слишком много зубов…
— Посмотрите, пожалуйста… — Не в первый раз сестра Энсел взяла руку своей подопечной и провела ладонью по своему лицу; Мада Уэст пришла в смущение, это напоминало полон, где ее рука была пленницей. Выдернув ее, Мада сказала со смехом:
— Мне это ничего не говорит.
— Тогда спите. Вы и не заметите, как наступит утро.
Последовал обычный ритуал: подвинут поближе звонок, проглочено снотворное, выпит последний глоток воды и, наконец, негромкое:
— Спокойной ночи, миссис Уэст. Позвоните, если я вам буду нужна.
Маду всегда охватывало легкое чувство потери, сиротливости, когда дверь закрывалась и сестра покидала ее, и вдобавок ревности, потому что были и другие пациенты, которым она оказывала те же милости, кто так же мог позвонить ночной сиделке, если его мучила боль. Когда Мада Уэст просыпалась — что часто бывало с ней перед рассветом, — она рисовала теперь в воображении не Джима, одного дома, в их спальне, а сестру Энсел, сидящую, возможно, у чьей-нибудь постели, склонившуюся над изголовьем, чтобы облегчить чьи-нибудь страдания, и одно это заставляло Маду тянуть руку к звонку, нажимать пальцем на кнопку и спрашивать, когда отворялась дверь:
— Я вас не разбудила?
— Я никогда не сплю на дежурстве.
Значит, она сидела в уютной нише для дежурных сестер посреди коридора, пила чай или переносила в журнал записи из медицинских карт. Или стояла возле пациента, как стоит сейчас возле нее, Мады.
— Не могу найти платка.
— Вот он. Лежал у вас под подушкой.
Прикосновение к плечу (само по себе услада), еще несколько слов, чтобы продлить ее пребывание, и сестра исчезала — отвечать на другие звонки и другие просьбы.
— Ну, на погоду сегодня жаловаться нельзя!
Наступил день, и сестра Брэнд влетела в палату, как первый утренний ветерок, когда стрелка барометра указывает на «ясно».
— Все готово для великого события? — спросила она. — Нам надо поторопиться и надеть самую красивую ночную сорочку, чтобы встретить мистера Уэста.
…Та же операция в обратном порядке. Однако на этот раз — в ее палате, на ее собственной постели. Лишь проворные руки хирурга и сестры Брэнд ему в помощь. Сперва исчезла повязка из крепа, затем корпия и вата; чуть ощутимый укол иглы, чтобы притупились все ощущения, и врач делает что-то, что — невозможно понять, с ее глазами. Боли не было. Прикосновение казалось холодным, словно туда, где только что лежала повязка, скользнул кусочек льда, но это не раздражало, напротив.
— Не удивляйтесь, — сказал хирург, — если в первые полчаса не почувствуете разницы. Все будет казаться покрытым дымкой. Затем она постепенно рассеется. Я хотел бы, чтобы это время вы спокойно полежали.
— Понимаю. Я не буду двигаться.
Желанный миг не должен быть слишком внезапным. Это разумно. Темные линзы были временными, лишь на первые дни. Затем их снимут и заменят другими.
— Насколько ясно я буду видеть? — наконец-то осмелилась она спросить.
— Абсолютно ясно. Но не сразу в цвете. Вроде как через темные очки в солнечный день. Даже приятно.
Его веселый смех внушал доверие, и, когда они с сестрой Брэнд вышли, Мада Уэст снова легла, дожидаясь, когда исчезнет мгла и солнечный день ворвется к ней в глаза, как бы ни было притуплено ее зрение, как бы ни было замутнено линзами.
Мало-помалу туман рассеялся. Первый предмет, который она увидела, был весь из углов — шкаф. Затем стул. Затем, — она повернула голову, — постепенно выступили очертания окна, вазы на подоконнике, цветов, которые ей принес Джим. Доносившиеся снаружи звуки слились с очертаниями, и то, что раньше резало слух, звучало теперь благозвучно. Она подумала: «Интересно, а плакать я могу? Линзы не задержат слез?» — но тут же почувствовала, что вместе с драгоценным даром — зрением — к ней вернулись и слезы. И чего тут стыдиться, какие-то одна-две слезинки, которые она тут же смахнула.