О чудесном (сборник) - Юрий Мамлеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саша согласно кивнул головой.
Внезапно в комнате потемнело. Черты людей как-то стерлись. Все натыкались друг на друга, только малышка Катя ползала между ног.
— Да, да, я сама тоже меняюсь, — бормотала Таня Сумеречная, натыкаясь на непонятные вещи, словно это уже были не стулья и столы.
— Будя! Будя! — гаркал иногда Савельич.
— А ты не черт, Саша? — взвизгнув, спрашивала у него старушка Бычкова и громко отвечала самой же себе: — Не похож, не похож! — и как-то уверенно, словно она — тысячелетия назад, может быть, — только и делала, что перебегала дорогу чертям.
— А я всех без различия люблю, кого Творец создал, и всех, кого еще создаст, тоже люблю, — просветленно-странненько говорила ей Люба. — И всех, всех вас прощу, даже кто мне голову отрубит, потому что головы у меня нет, — совсем замутненно вдруг перешла она на другой смысл.
— Света, света, света! — вдруг закричала Мертвая Варвара. — Хочу света!
Сначала на ее слова никто не обратил внимания.
Но одновременно произошел спад пляса. Не все же плясать до сумасшествия, даже если произошло чудо. Гигант Савельич уже не прыгал до потолка, а сел на стул и задумался. Даже старушка Бычкова не пугалась происходящего и замерла. А Таня Сумеречная уже перестала чувствовать, что она изменяется в иное существо, и потому тихо расплакалась. Любочка же вообще была вне себя, но по-мирному. Все расселись вокруг Саши Курьева, как вокруг планеты, но он тоже стал по-своему смиряться — это поразило всех, и все остолбенели, на него глядючи. Кто думал, что он снова обернется в бычка или в икс-существо, а кто считал, что он просто теперь запоет.
И все ждали, ждали и ждали. Но Саша Курьев, напротив, становился теперь не кем иным, как Сашей Курьевым, хотя и совершенно остолбенелым, потусторонне-ошалелым. Лицо его приобрело прежние черты, и в глазах метались человеческие огоньки, хотя и полубезумные. Тогда старушка Бычкова заорала:
— Он опять стал человеком! Урааа!
Гигант Савельич ответно гаркнул:
— Ураа! — И шторы зашевелились.
Но остальные реагировали на это возвращение по-другому.
Таня Сумеречная, нервная, сорвалась с места: нежные волосы разметались, тайно-русские глаза горят. Чуть не обняла возвращенца Сашка и шепчет ему:
— Сашок, родной, открой душу… Открой… Что с тобой было?.. Какая сила?!! Какой мрак, какой свет?? Где ты был, прежний?!. В кого превратился… Кто в тебя вселился… Это твои будущие запредельные жизни, скажи, — и в исступлении она стала дергать его за потную рубашку.
Сашка выпучил глаза и только бормотал:
— Не трогай… Не трогай… Все равно никому ничего не понять!..
Любочка тут как тут взвилась: схватила Танечку за плечи, а потом ну хлопать в ладоши и кричать:
— Ну и хорошо, что непонятно, Тань! Так лучше! A то с ума сойдешь, от понимания-то! От понимания того, что было! Не заводись, Танька, плюнь на понимание!
Гигант Савельич наклоном мощной головы одобрил ее слова.
Одна старушка Бычкова вдруг взъелась: непоседливая стала от происшедшего безумия. Подскочила к Курьеву и хвать его мокрой тряпкой по голове. Да как заорет:
— Ты отвечай, зараза, что с тобой было на том свете! Не пугай нашу душу! — и залилась слезами.
Курьев побледнел и встал со стула, где сидел.
— Я за Творца не ответчик, — громко сказал он. — Что было, то было. А что не понять, то не понять. Но за тряпку ты ответишь, Бычкова.
— Да мы любим друг друга, любим! — закричала Любочка. Подбежала к Сашке, поцеловала его, потом к Бычковой — с тем же самым, даже гиганта Савельича обняла, отчего он крякнул. Таня Сумеречная взяла ее за руки вне себя от радости.
— Света, хочу света! Хочу-у-у! — закричала в углу мертвая Варвара.
И внезапно Великий Свет возник в сознании всех находящихся в этой комнате.
Прыжок в гроб
Время было хмурое, побитое, перестроечное. Старичок Василий об этом говорил громко.
— И так жизнь плохая, — поучал он во дворе. — А ежели ее еще перестраивать, тогда совсем в сумасшедший дом попадешь… Навсегда.
Его двоюродная сестра, старушка Екатерина Петровна, все время болела. Было ей под семьдесят, но последние годы она уже перестала походить на себя, так что знакомые не узнавали ее — узнавали только близкие родственники. Их было немного, и жили они все в коммунальной квартире в пригородном городишке близ Москвы — рукой подать, как говорится. В большой комнате, кроме самой старушки, размещалась еще ее сестра, полустарушка, лет на двенадцать моложе Катерины, звали ее Наталья Петровна. Там же проживал и сын Натальи — парень лет двадцати двух, Митя, с лица инфантильный и глупый, но только с лица. Старичок Василий, или, как его во дворе называли, Василек, находился рядом, в соседней, продолговатой, как все равно гроб на какого-нибудь гиганта, комнате.
В коммуналке проживали еще и другие: не то наблюдатель, не то колдун Кузьма, непонятного возраста, и семья Почкаревых, из которой самый развитой был младенец Никифор. Правда, к сему времени он уже вышел из младенчества и стукнуло ему три с половиной года. Но выражение у него оставалось прежнее, словно он не хотел выходить из своих сновидений, а может быть, даже из внутриутробного состояния. Потому его так и называли соседи: младенец.
Екатерина Петровна болела тяжело, даже как-то осатанело. Болезнь прилепилась к ней точно чума, но неизвестная миру. Возили ее по докторам, клали в больницы — а заболевание брало свое, хотя один важный доктор заявил, что она якобы выздоровела. Но выздоровела, наверное, только ее мать — и то на том свете, если только там болеют и выздоравливают. Другой доктор так был обозлен ее неизлечимостью, что даже пихнул старушку во время приема. После каждого лечения Екатерина Петровна тяжело отлеживалась дома, но все чахла и чахла. Родственники — и сестра, и Митя, и дед Василек — измотались с ней и почти извели душу.
Тянулись месяцы, и старушка все реже и реже обслуживала сама себя. Только взрослеющий младенец Никифор не смущался и уверенно, словно отпущенный на волю родителями, забредал иногда к Екатерине Петровне и, замерев на пороге, подолгу на нее смотрел, положив палец в рот. Екатерина Петровна порой подмигивала ему, несмотря на то что чувствовала — умирает. Возьмет да и подмигнет, особенно когда они останутся одни в комнате, если не считать теней. Никифору очень нравилось это подмигиванье. И он улыбался в ответ. Правда, Екатерине Петровне иногда казалось, что он не улыбается ей, а хохочет, но она приписывала это своему слабеющему уму, ибо считала, что умирает не только тело, но и ум.
Никифор же думал по-своему, только об одном — взаправдашняя Екатерина Петровна или нет. Впрочем, он не был уверен, что и он сам взаправдашний. Мальчугану часто снилось, что он на самом деле игрушечный. Да и вообще пришел не в тот мир, куда хотел.
Митя не любил младенца.
— Корытники, когда еще они людьми будут, — улыбался он до ушей, поглядывая на стакан водки. — Им еще плыть и плыть до нас. Не понимаю я их.
Старичок Василий часто одергивал его:
— Хватит тебе, Митя, младенца упрекать. Неугомонный. Тебе волю дай — ты все перестроишь шиворот-навыворот. У тебя старики соску сосать будут, — строго добавлял он.
То ли наблюдатель, то ли колдун Кузьма шмыгнет, бывало, мимо открытой двери, взглянет на раскрывшего от удивления рот мальчугана Никифора, на мученицу Екатерину Петровну, онемевшую от неспособности себе помочь, и на все остальное сгорбившееся семейство — и ни слова не скажет, но вперед по коридору — побежит.
Наталье Петровне хотелось плюнуть в его сторону, как только она видела его, — но почему именно плюнуть, она объяснить себе не могла. Она многое не могла объяснить себе — например, почему она так любила сестру при жизни и стала почти равнодушна около ее смерти, теперь.
Может быть, она просто отупела от горя и постоянного ухаживания за сестрой. Ведь в глубине души она по-прежнему любила ее, хотя и не понимала, почему Катя родилась ее сестрой, а не кем-нибудь еще.
Старичок Василек, так тот только веселел, когда видел умирающую Катю, хотя вовсе не хотел ее смерти и, наоборот, вовсю помогал ее перекладывать и стелить для нее постель. Веселел же он от полного отсутствия в нем всякого понимания, что есть смерть. Не верил он как-то в нее, и все.
Только племяш умирающей — Митя — все упрощал. Он говорил своей матери Наталье:
— Плюй на все. Будя, помаялись. Одних горшков сколько вынесли. Чудес, маманя, на свете не бывает. Смирись, как говорят в церкви.
В январе старушку отвезли опять в больницу, но через десять дней вернули.
— Лечение не идет, — сказали.
«Безнадежная, значит», — подумала Наталья. И потянулись дни — один тяжелей другого. Катерину Петровну уже тянуло надевать на свою голову ночной горшок, но ей не позволяли. Потом вдруг она опомнилась, застыдилась и стала все смирней и смирней.