Стены Иерихона - Тадеуш Бреза
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дикерт, который всегда в этом месте возражал жене, сказал на сей раз еще более неприязненным, чем обычно, тоном:
- А чего ему притворяться, сам признался, что доехал. День, правда, был жаркий, вот он и вспотел. Всего-то!
В глазах ее показались слезы. Слезы, которые хорошо знали свое время и место, заученные, но все же неизменно искренние.
Старик, однако, был беспощаден.
- А руку он тебе поцеловал? - гневно допытывался, он.
И это заставило старушку так низко опустить голову, что волосы сизой тучей закрыли ей даже грудь.
- О! - торжествующе воскликнул Дикерт и обеими руками, жестом, выражавшим сострадание, указал Ельскому на жену. Он сочувствовал близкому себе существу, хотя ее страдания служили ему коронным доказательством его собственной правоты.
- Пришел, - возмущался Дикерт. - Увидел, что правая рука у нее сломана, а он всегда целовал у матери правую, а раз теперь она в шине, значит, конец. И не поздоровался даже, не прикоснулся к матери, ни о чем не спросил, молчком забился в угол, посидел, отдохнул и отправился восвояси.
Старушка медленно подняла голову. А Дикерт опять заставил ее склониться, воскликнув:
- Разве он потом пришел хоть раз, может, в больнице проведал? - И сам ответил себе с презрительным отвращением, которое относилось не только к этому поступку сына: - Не пришел, не проведал!
Госпожа Дикерт посмотрела на руку, провела пальцем по каким-то линиям, видно, это были следы, которые оставил скальпель хирурга.
- Вот здесь! - прошептала она.
Но шрам показался ей темнее, чем обычно, а ведь, ссылаясь именно на то, что следов почти совсем не видно, она и защищала сына: не возвращался, так как убедился, что у матери нет ничего серьезного. Тут она вдруг почувствовала себя совсем беспомощной. Тот сын, который, преодолевая смертельную усталость, бежал к ней, больной, теперь куда-то исчезал. Все это подтверждали. Сам он своей какой-то неискренней, неприятной ложью втаптывал себя в землю. Потихоньку, складка за складкой, она расправляла и опускала от локтя вал шелка и шерсти, пока он не растекся по всей руке, облегая ее и пытаясь дать хоть немножко тепла, раз уж не мог успокоить боль.
- Сворачивает свое знамя, - проворчал старик и посчитал себя теперь вправе прогреметь: - Нехороший, нехороший, нехороший сын!
Затем решил развеять всякие подозрения, что виной тут он сам.
- Тетка моего отца, вон она, - согнув руку, словно дорожный указатель, он протянул ее к красивой мраморной головке, обрамленной локонами, напоминавшими два застывших потока. - Двоюродная моя бабка-я ее хорошо знал, она умерла в девяносто лет, даже с гаком, - была воплощением злобы. Вечно рассерженная, вечно неприязненная, она никого не любила, каждого, родственника ли, слугу ли, унижала. Противная, упрямая. Никому не уступала, ни от чего не отступалась. И от жизни тоже. Измучилась болеть и страдать, но за жизнь цеплялась.
Живешь только тогда, это бьшо ее кредо, пока можешь язвить, допекать, восстанавливать людей против себя.
Госпожа Дикерт, подняв голову, была начеку, так как знала, что близится момент, когда муж, заранее ожидая подтверждения, подчеркнуто вежливо склонится к ней.
- У жены тоже! - Дикерт раболепно улыбнулся, признавая, что и она не беднее его в том, чем богат он сам.
- У жены тоже, - повторил он, - есть в семье подобный фрукт. - Он огляделся по сторонам, потом показал на маленькую картину вдали. - Вот куда он запрятался, за фортепьяно, отсюда и не разглядеть его. С домашними он говорил лишь в приказном тоне, но с чужими, которым не мог отдавать распоряжения, был нем как рыба. Как надулся, разозлившись на отца за то, что тот забрал его из кадетского училища и посадил на хозяйство (он слишком много позволял себе), так и не улыбнулся до гробовой доски. А в гробу, скажу я вам, совсем другим человеком стал!
Госпожа Дикерт была из тех, у которых размышления о загробной жизни сводились лишь к чтению некрологов. На похороны она ходила, словно трезвенник на попойки, ради компании, вовсе не обращая внимания на катафалк. Могила, бог, секс были темами, на которые она предпочитала не говорить.
- Сразу и смерть! О, не вспоминай! - резко бросила она. - Ей это не по вкусу.
Но старик смотрел в угол, на портрет деда жены. Он описал пальцем кривую, словно показывая, как кубарем скатываются с горы.
- Прямо в него и мой сын, - воскликнул он. - И в нее, - оттопыренным большим пальцем он показал за спину, будто там, за ним, была его бабка. Чужой ребенок, родили его мы вместо наших деда с бабкой и наделили чертами, которые хотя те и были злыми, но не передали бы своим детям и внукам. Только следующим поколениям. К которым они были равнодушны.
Потому и он равнодушный и злой.
Госпожа Дикерт подбежала к мужу, седые волосы ее развевались, словно искры от головешки. Глаза горели.
- Не говори так. Как ты можешь.
Но сколько же раз он доказывал ей, что может, и всегда призывал на помощь портрет. Дикерт вылетел из своего пледа, словно горошина из стручка, снял портрет с крюка, каким-то слишком размашистым движением руки поднял кверху. Казалось, сейчас с этой высоты он швырнет его на пол, но Дикерт лишь вертел портрет так и сяк, стараясь подсунуть изображенное на нем лицо Ельскому.
- Вот вам, - он щелкнул пальцем по дощечке, на которой пожилой мужчина, действительно чем-то недовольный, закутанный до самого подбородка салфеткой, щурился от того, видно, что с темной стены его перенесли на свет.
- Вылитый Янек.
Госпожа Дикерт неторопливо, сильным, ровным голосок человека, которому открылась правда, хотя по природе своей о.ча и такова, что действительность ничем ее не подтверждает, возразила мужу:
- А ведь он бежал тогда, бежал, бежал.
И доверчиво, дав волю той неподдельной искренности, которая рвется наружу из глубины души, она попросила мужа подтвердить ее слова:
- Ну, ты же не станешь отрицать, что он бежал.
Но старик стучал пальцем по картине.
- Видите, настоящее дерево, - повторял он сквозь зубы, - деревяшка, а не человек, деревяшка.
И в это время в дверях зазвучал милый, мягкий, теплый смех Генрика Дикерта, который наконец-то освободился от своих дипломатических обязанностей и разыскал родителей вместе с Ельским в гостиной, чтобы разузнать, есть ли какие-нибудь новости о брате.
- Картина пошла в дело! - Он остановился, склонил голову, прищурился, убеждаясь, что все идет, как надо. - Видно, разговор о моем брате был основателен. А мама? - По ее напряженному лицу он понял, что она проиграла. - Значит, защита Янека в Кларысеве позади. И никто не поверил в его доброе сердце.
Но вдруг он замер и, как бы перечеркнув эту сцену, не столько пустячную, сколько доставлявшую глазу эстетическое удовлетворение, серьезно взглянул на отца, спросил:
- С чем же пришел к нам господин Ельский? Отпустят его?
Старик явно растерялся. Генрик не сводил с него глаз, хорошо понимая, в чем дело.
- Они ни о чем тебя не спрашивали? - повернулся он к Ельскому.
Ельский хотел что-то сказать.
- Да знаю, знаю, - опередил его Генрик. - Не дали тебе и слова сказать.
И опять старикам, покачивая головой:
- Так же нельзя, господа.
Хозяйка дома взяла из рук мужа картину, осторожно положила ее на фортепьяно, чтобы она не. раздражала сына. Старик снова закутался в плед по самую шею. Генрик, повернувшись к Ельскому, всем своим видом и тоном подчеркивал, что ведет показательное расследование:
- Тебе удалось поймать Скирлинского? Где ты его видел? У него в кабинете? Он бььл один? Долго с ним говорил? - сперва внешние обстоятельства, затем тон разговора, наконец, суть и результат.
- Отрицательный! - признался Ельский.
Генрик этого и ожидал. Время бьыо неподходящее. Они оба понимали это.
- Нажим идет с самого верха. Германии надо вбить в голову, что с коммунизмом в Польше борются беспощадно.
- Знаю, знаю, - повторял Генрик Дикерт.
- А немцев не интересует коммунизм пешек, даже коммунизм руководителей, их прежде всего интересует коммунизм философов, мыслителей, пророков. У нас дозволялось думать в коммунистическом духе, только не действовать. Фашисты считают, что коммунизму можно поставить преграду, если сначала будет уничтожена благоволящая ему мысль.
- Знаю, знаю, - чуть слышно, мягким голосом вторил Ельскому Дикерт.
- Твоего брата, - продолжал Ельский, - именно то сегодня и губит, что он из интеллектуальной среды. В прошлом политическом сезоне сказали бы: безвредный теоретик-и дорога домой была бы ему свободна. После переворота в Германии, словно после какого-нибудь переворота в медицине, то, что вчера было безвредным, сегодня считается весьма опасным для общественного организма. До сих пор нас без конца учили тому, что немыслимое дело-выпустить на свободу сторонника Москвы, сейчас точно так же никому нельзя простить интеллектуальное преступление. Поразительно, что только действительно враждебная человеческой мысли система стала относиться к идеям всерьез, относя грех в мыслях к числу грехов смертельных.