Норвежская новелла XIX–XX веков - Бьёрнстьерне Бьёрнсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тогда в квартире раздается глухой выстрел, пол и стены отзываются придушенным вздохом.
И тишина. Могильная тишина, несмотря на неистовство звонка, ибо нет ничего тише, чем тишина после выстрела.
Мать не двигается. Она стоит, и она мертва. Во рту привкус крови. Брандмауэр на боковой улочке пылает от утреннего солнца. Бледный отблеск этого пожара падает на ее затылок, подчеркивает резкую линию черепа под скромно подстриженными волосами.
В дверь начинают стучать.
Тогда она распрямляется и идет, с трудом, не чувствуя пола под ногами.
Прошло, наверно, всего несколько мгновений. Мгновений, не имеющих протяженности во времени, вот они одиноко трепещут в вечности. И слова, они все еще живут в комнате, словно оторвавшиеся невидимые частицы, они еще не успели умереть, из темноты углов еще слышен их едкий дух.
Она открывает дверь в ту минуту, когда они начинают ломать замок.
— Трюгве Рисэр?
Трюгве Рисэр. Трюгве Рисэр.
Человек в берете выражает сожаление, он что-то говорит, говорит. Она не понимает слов, не слышит их. Она идет впереди. Из-под растрепанных волос видна старая, морщинистая шея, но это гордая шея, шея королевы. Трюгве Рисэр! Это его имя. Шаги ее невесомы.
У закрытой двери его комнаты она останавливается, положив руку на ручку двери. Там, внутри, тишина.
О господи, какая там тишина! Посетитель невольно понижает голос под взглядом матери. Он говорит по-норвежски, он спрашивает даже довольно вежливо:
— Наверно, он еще спит?
Она улыбается серой мгновенной улыбкой, которая скользит по ее лицу, точно испуганная птица.
— Да, спит.
Ее рука медленно нажимает на ручку; те, трое, затихли.
Дверь медленно открывается; те, трое, тактично ждут.
Ее помертвевшие губы шевелятся, и наконец-то она обретает голос, который звучит, как церковный орган. Под глазами выступила лихорадочная краснота, на шее багровые пятна. Углы губ беспомощно вздрагивают, но в срывающемся голосе звучит торжество:
— Прошу, господа!
Синеватый дым тяжелыми спиралями устремляется из спальни, едко пахнет порохом.
Перевод Л. ГорлинойНильс Юхан Рюд
В середине недели
Плечи у нее были такие белые, что они как будто светились в полутьме нежным и теплым светом. Он гасил этот свет своими руками, заскорузлыми, темными, натруженными руками, потрескавшимися от мороза, с отхваченным наполовину пальцем. Но в руках этих были тепло и сила — от работы в лесу. Они были молоды, как и ее плечи. Ей казалось, что весь мир сосредоточился в этих спокойных руках — все живое, вся надежда, вся вера, вся любовь. Они были такие надежные, эти руки.
— Анна, — улыбаясь, он приблизил лицо к ее губам. — Я завтра опять приду. Завтра вечером.
И когда он неохотно отпустил ее, ее плечи, и шея, и грудь снова засветились в темной комнате белым сиянием, белее простынь. Руки его так и не смогли притушить это сияние.
Она услыхала осторожные шаги по комнате, увидела в проеме двери темную фигуру; торопливое «до завтра» — и вот уже шаги заскрипели по снегу, удаляясь от дома.
Он шел от нее разгоряченный, кругом были луна да снег. Он шел по лесу, и, казалось, внутри у него что-то поет: это дыхание с шумом вырывалось из груди вместе с тонкой струйкой пара. Он взял припрятанную под елью пилу, до того захолодавшую на морозе, что при малейшем прикосновении сдирало кожу с пальцев, и заиндевелый рюкзак. Он быстро зашагал по накатанной колее лесовозной дороги. Ходил за новой пилой в поселок, — пришлось выдумать неотложное дело, чтобы хоть на минутку заглянуть к Анне.
А она все еще сидела на постели и, улыбаясь, медленно проводила рукой по плечам. Ей казалось, что на них остались следы смолы, и хотелось сохранить их до тех пор, пока он не придет снова и не заменит их свежими.
Идти ему предстояло добрых два часа, и скоро он весь взмок, несмотря на трескучий мороз. Лесовозная колея, утрамбованная, плотная, ощущалась под ногами. Хорошо было идти по зимнему лесу после свидания с милой. Пила на плече колыхалась в такт шагам, и от этого полотно ее тихо звенело. Тонкий ноющий звук раздавался у самого уха. Будь у него скрипка, он уселся бы тут же, посреди лунного озерца, и принялся бы наигрывать звонкую мелодию елям и звездам. И все же в груди, под рабочей блузой, шевелилось смутное беспокойство. Не то чтобы его заботило будущее. Оно не сулило ничего хорошего такому богачу, как он, простой лесоруб. Поэтому он и не загадывал вперед дальше завтрашнего дня. Но чем ближе подходил он к бараку, тем медленнее становились шаги. Небось сидят там, его дожидаются, и сна у них ни в одном глазу. А ведь чего бы, кажется, не завалиться спать после жареного сала и кофе! Гостинцев-то он им не сулился принести. Но они что-то учуяли. Нельзя же весь день топором стучать и ни об чем не думать. Тяжелое дерево валится, гул стоит в ушах. Они выпрямляют спину, хватаясь за поясницу, и стоят несколько минут отдыхая, а потом уж принимаются за обрубку сучьев. Вот тут-то и начинают их думы одолевать. Видел он их глаза в такие минуты. Не злые, правда, но уж никак не добрые. Может, они думают, что прогадали, взяв его в артель? Тогда пускай подсчитают выработку — увидят, что он ни на один хлыст от них не отстает. Но то-то, видать, и злятся. Лесоруб он что надо, вот и должен своим делом заниматься, а не шастать в поселок среди недели задолго до сумерек. Он невольно рассмеялся. Вот и сегодня они с досадой застучали топорами, когда он уходил. Им-то еще не одно дерево оставалось свалить, чтобы сравняться с ним.
— Пила у меня никудышная стала, новую надо, — сказал он ее отцу, уходя.
Отец-то ее мог бы вспомнить, что и сам был когда-то молодой. Да и брату ее пора бы уж завести себе девушку, как делают другие парни в его годах. А вообще-то работать артелью с отцом и братом Анны ему по душе. Вот только не понять им, что у них за дочь, что за сестра. Ханс, правда, малость походит на нее. Такой же белобрысый, светлокожий. Он из-за этого иной раз подсобляет ему, но только тишком, чтобы парень ничего не заметил. Ханс не такой, чтобы стал пользоваться поблажками за счет сестры.
Так и есть, окошко в бараке светится. Сидят там небось и гадают наперебой, с чего бы это напарнику в поселок идти приспичило. А он тут как тут, легок на помине. Позвякивая пилой, обил с ног снег. Прислушался и уловил резкий скрежещущий звук. В лицо ему дохнуло теплом. Печь в бараке была раскалена докрасна, искры вылетали из трещины в патрубке.
— Ты как раз к ужину поспел, — приподнявшись на нарах, сказал Ханс, и на лице его мелькнула ехидная усмешка.
Пер снял с плеча пилу, полотно ее сверкнуло при свете керосиновой лампы. Пускай видят, что пила новая. Ханс снова улегся. Небось так и провалялся весь вечер после ужина, глазея на потолочные балки. Отец, пристроившись поближе к лампе, точил пилу. Он даже не поднял глаз. Сидел старый, угрюмый, с очками на носу.
Пера кинуло в жар. Пила, которую отец Анны точил с таким усердием, была его. Та самая, которую он нынче днем забраковал.
— Пила хоть куда, — вдруг сказал отец, нацелясь взглядом вдоль толстых разведенных зубьев, — но лучше моей старой, а и моя еще эту зиму послужит.
Пер искал в углу короб с припасами. При ее отце он всегда чувствовал неуверенность. Старик был крепкий орешек, и связываться с ним не стоило. А тут еще, видать, обозлился крепко. Ясное дело, он старшой в артели, и не по нутру ему, когда среди недели мотаются в поселок без дела. Что верно, то верно.
Пер, запинаясь, пробормотал:
— В пиле вроде трещина была.
— Эту твою трещину и в очки не разглядишь!
Отец щипнул полотно пилы, как струну, и пила зазвенела тонко и чисто.
— Вот так трещина!
Да, надо было ему что-нибудь половчей придумать. Что им еще остается сказать? Чувствуя, как у него горят уши, он примирительно заметил, что лишняя пила всегда пригодится, хоть у них и есть уже две-три в запасе. Долго ли сломать пилу при валке, коли не успеешь вытащить ее из надреза.
Отец Анны усмехнулся, как видно соглашаясь с этим. Он пододвинул кофейник, нарезал сала. Ханс язвительно хихикнул на нарах:
— Что, проголодался? Анна-то, поди, не додумалась накормить гостя!
Пер готов был кинуться на него, но сдержался, а отец бросил на парня косой взгляд, как бы говоря: «Тебе и самому впору уже за девушками ухлестывать, не быть губошлепом».
Молодец старик, только стрельнул взглядом и обоим не в бровь, а в глаз угодил, каждому на свой лад.
Ханс отвернулся к стене и что-то обиженно забормотал, а Пер принялся уписывать за обе щеки жареный шпик, запивая его кофе с плавающей на поверхности аппетитной коричневой пенкой. Отец занялся новой пилой, стал проверять разводку, приблизив полотно к самой лампе. Но придраться было не к чему.