Ожидание - Владимир Варшавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобные странности французы объясняли тем, что русские — дикари, по-другому чувствуют и думают, чем цивилизованные европейцы или тем, что русские злые. Но чем больше я присматривался к русским, тем лучше чувствовал, что объяснение вовсе не в этом. Конечно, среди красноармейцев встречалось немало людей, озлобленных и развращенных войной, но, вероятно, не больше, чем в армии всякого другого народа, который бы так пострадал от немецкого нашествия. К тому же я видел, как много среди русских, наряду с этими ожесточенными, людей скромных и добрых, и как даже у худших тяга к разбою и чубаровщине смягчалась добродушием. Но скоро я понял, что в своем поведении русские большей частью руководятся вовсе не своими непосредственными чувствами и желаниями, не своей волей, а побуждениями, получаемыми извне, от стоявшего за ними порядка, который не имел ничего общего ни с их хорошими, ни с их дурными русскими свойствами. Чем ближе я знакомился с русской администрацией, тем несомненнее это чувствовал. Впервые я подметил это в поступках капитана Мещанинова. Он был невысокий, но ладный, с молодецкой грудью, в картузе, ухарски заломленном над желтыми волосами. Вся шея у него была покрыта незаживающими чирьями. Он сам объяснял это тем, что почти всегда ест холодное. Растерзанный, ошалелый, он с утра до ночи, с веселой матерной бранью «метался» по делам хозчасти.
— Веришь, за всю войну ни разу не выспался по-человечески, — как-то сказал он мне со вздохом. — Да и теперь у меня делов вот сколько!
У него на груди висела медаль за оборону Сталинграда. На мои расспросы он сказал с простодушным бахвальством:
— Я там батальоном командовал. За несколько месяцев тысчонки полторы потерял. Мне бы уже полковником быть, если бы до войны не посадили.
— За что же вас посадили? — спросил я с удивлением.
— А я и сам не знаю, за что, — засмеялся он.
В другой раз он сказал мне не без важности:
— Видишь ли, я сам, собственно, историк, печатные труды имею.
Какое-то странное это было совпадение: еще двое русских офицеров говорили мне, что они историки и имеют «печатные труды». Но писали они малограмотно, с грубейшими ошибками.
Капитан Мещанинов был крикун, отчаянный ругатель, но не злой. Раз русская женщина-врач из депортированных, с испуганными глазами на изможденном, когда-то, верно, красивом лице, привела в столовую двух девушек-литовок. Одна была высокая, темноволосая, с оскорбленно и гневно горевшими глазами и гордо поднятой головой. Другая — некрасивая, ширококостая, белобрысая, с красными пятнами на скулах. Она принялась было есть суп и не могла. Ее лицо задрожало и она заплакала. Слезы катились по ее щекам, капали в тарелку.
Капитан Мещанинов с другого конца стола участливо смотрел на плакавшую девушку. Я с удивлением видел, что он еще не догадывается. Хотя уже с самого начала, по тому, как женщина-врач с поджатыми по-монашески губами ввела литовок в столовую и заботливо, точно больных, их усадила, можно было почувствовать, в чем дело.
— Что же вы не едите? Нужно есть, чтобы быть сильным, — подойдя к плакавшей литовке сказал капитан Мещанинов, энергично сжимая кулак и выпячивая свою и без того выпуклую грудь.
— Да что случилось такое?
— Сольдаты! — всхлипнула литовка и еще пуще залилась слезами.
Каждый день, проходя мимо санитарной части, я видел женщин разных национальностей, ждавших приема, но издали я не мог рассмотреть выражения их лиц, а теперь видел вблизи. Поникшее лицо литовки все сморщилось и вдруг стало каким-то разваренным, словно растление, поднявшись, проступило сквозь черты ее лица слепым, диким мясом, по которому текли слезы непоправимой обиды. Я не думал, что это так похоже на убийство.
Капитан Мещанинов, опустив голову, молча вернулся на свое место.
Я еще много раз мог убедиться, что он человек, способный на жалость. Вместе с тем, в его поступках часто проявлялись побуждения, которые не вязались ни с общепринятыми нравственными понятиями, ни с его русским добродушием. Не стесняясь моим присутствием, он постоянно наговаривал майору Дубкову на других офицеров комендатуры, обвиняя их в нерадивости. Это по его жалобе отослали тогда Данилова. Перед майором же Дубковым капитан Мещанинов всегда почтительно тянулся, поддакивая каждому его слову с какой-то холуйской готовностью. Но оказалось, что и на Дубкова он готовит донос. Мы говорили как-то с ним о Дубкове, на которого он был в этот день за что-то зол. Вытащив из кармана галифе перетянутую резинкой, потрепанную записную книжку, он злорадно сказал, похлопывая по ней ладонью:
— Не бойся, здесь у меня все записано. Дай срок. Только потянут его, я все доложу, куда следует.
Он мог быть и жестоким. Однажды мы проходили с ним мимо «Сборно-пересыльного пункта для советских граждан, возвращающихся на родину». Здесь всегда около крыльца дожидалось много народа. Над входной дверью надпись: «Родина ждет вас». Сегодня толпа странно неподвижно и тихо стояла вокруг чего-то невидимого за спинами и головами. Перед нами молча расступились. Я заметил, что на Мещанинова оборачиваются с каким-то выжидательным любопытством. Теперь я увидел вокруг чего сгрудились: у самого крыльца, раскинув руки и ноги, лежал на спине человек. Он был в сапогах с толстыми подошвами, грузный, с высокой широкой грудью. Из-под задранной кверху клочковатой бороды еще сочилась кровь. Это один из «возвращавшихся на родину», незадолго до нашего прихода, перерезал себе горло. Что-то очень русское почудилось мне в этой смерти.
Капитан Мещанинов, со своими поднятыми плечами и в фуражке набекрень, остановился над мертвым, отставив ногу.
— Верно знал, что таких делов наделал, за какие в Советском Союзе по голове не погладят, — громко и грубо сказал он, не поддаваясь окружающей тяжелой тишине.
Мне показалось, передо мной совсем другой человек, чем тот Мещанинов, которого я до сих пор знал.
Вообще я видел, что, хотя всюду висели эти афиши: «Родина ждет вас», советские офицеры относятся к русским пленным и депортированным с непонятной мне враждебностью.
Была здесь одна «остовка», прижившая ребенка от французского пленного. Француз хотел взять ее и ребенка с собою во Францию. Было видно, он и эта русская по-настоящему друг друга любят. Но Мещанинов заявил, что, как все советские граждане, и мать и ребенок должны вернуться на родину:
— Там подашь прошение. А француженок твой все равно незаконный.
— Что же, что незаконный, — сказала «остовка» сквозь слезы, — отец его признает и хочет с собой взять. А в России ему сиротой расти.
— Нет, не сиротой. У него там будет отец — весь Советский Союз! — наставительно подняв палец, сказал Мещанинов с силой идиотически-твердого убеждения.
Ребенок закопошился в пеленках и заплакал.
— Цыц, ты! А то выброшу к… на пасеку! — прикрикнул на него Мещанинов.
* * *Я шел с майором Дубновым из комендатуры. На улице ко мне обрадованно бросился один из пленных русских врачей, которые вышли с нами из лагеря. Меня поразило, какой у него теперь был жалкий и растерянный вид: из-под картуза торчали спутанные, давно нестриженные волосы; впалые щеки заросли бородой; рваные сапоги.
— Голубчик, пожалуйста, скажите майору, что вы меня знаете, что мы с вами в одном лагере сидели, — торопливо заговорил он, держа меня за рукав и заглядывая мне в глаза с униженно-заискивающим выражением, какого раньше я у него никогда не замечал.
Дубков, остановившись в нескольких шагах, смотрел на нас молча и неодобрительно. Когда я стал говорить ему об этом русском докторе, он только презрительно фыркнул.
— Доктор? Это вы говорите! Откуда вы знаете, кто он такой? Может быть он шпион! — и отдуваясь, с наигранным негодованием, Дубков завертел своими круглыми, словно нарисованными эмалевой краской, глазами.
Чем больше я присматривался к Дубкову, тем больше узнавал в нем знакомые черты. Совсем так же, как немцы были убеждены, что никто лучше них не может устроить правильного порядка в мире, Дубков полагал научно доказанным, что именно сталинизм призван историей установить во всей вселенной совершенное административное управление. С этой верой у него соединялось глубокое презрение, даже ненависть ко всему в жизни, и в сознании и в чувствах людей, что не поддавалось регламентации и тем самым могло помешать проведению административных мероприятий.
Как-то французы привели в комендатуру двух немецких солдат. Товарищи случайно наткнулись на них в лесу и те, после недолгих переговоров, сдались. После допроса Дубков мне сказал:
— Я одного спросил, хочешь, Фриц, в Красную армию? Он говорит: «Хочу».
— Вы думаете, это искренно?
— Врет, конечно, — холодно усмехнулся Дубков. — То, что они не сразу сдались, а в лесу прятались, показывает, что заядлые гитлеровцы. Жалко, что ваши французы их не пристрелили. А то ведь мы не имеем права их расстреливать.