Ожидание - Владимир Варшавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я так быстро уставал. Сначала мешали волнение и какая-то торопливость, потом вдруг рассеянность, полуобморочная слабость. Я больше ничего не мог.
* * *Рассудок мне говорил, что мое мечтание ни на чем не основано и лучше заняться, как все люди, чем-нибудь дельным. Но я знал, без этого предчувствия, хотя оно никогда не сбывалось, все станет бессмысленным и страшным. Потому-то я так и боялся, что в Париж могут придти большевики. Не только допросы и концлагеря, а устроят свой ненавистный мир без отдушин, и будут мучить до тех пор, пока не останется сил надеяться, что есть что-то другое.
* * *Мглистый свет, как в подземельях метро. Незнакомая улица, в которую я свернул, напоминала городские пейзажи Эдуарда Мунка.
В кинематографе на этой улице давали какой-то замечательный, не такой как все другие фильм. Я вошел, забыв посмотреть на афишу у входа. Было неприятно: вдруг ошибся, не туда попал? Как поступить? Вернуться на улицу проверить? Опасно, пока буду ходить, образуется большая очередь; у кассы и так толпа.
Но к моему удивлению, когда я подошел ближе, передо мной оказалось всего три-четыре человека. Я посмотрел почем билеты: дешевле ста нет, а самые дорогие — двести двадцать. Верно и вправду фильм необыкновенный, если цены так повышены. Кассирша дала мне почему-то самый дешевый билет. Я пошел в зал, беспокоясь, хорошо ли буду сидеть, но в то же время радуясь, что сэкономил больше ста франков.
Зал огромный, плохо освещенный. В вышине стены и потолок тонут во мраке. По моей просьбе, смазливая билетерша посадила меня у прохода. Но проход-то был вовсе не посередине, как я думал, а сбоку. Я подозвал билетершу и заявил, что хочу пересесть. «Надо доплатить», — сказала она недовольно.
Пока она ходила за добавочным билетом, я высматривал, куда бы сесть. Я боялся, что все еще свободные места займут или сеанс начнется прежде, чем она придет обратно. Наконец, она вернулась. Чему-то смеясь с другой билетершей, она, не глядя на меня, протянула мне билет. Нужно было доплатить всего тридцать франков. «Что-то дешево, — подумал я с досадой, — ведь хорошие билеты стоят…» Но я ничего не сказал. Она повела меня и к моему возмущению показала мне место в первом ряду, у самого экрана. Когда она ушла, я самовольно пересел и только тут понял свою ошибку. Ряд, в который она хотела меня посадить, был вовсе не первый, а последний. Экран, на самом деле, находился на другом конце зала. Нужно было бы в середину, но там все места были заняты и как раз перед экраном росло большое виловатое дерево. Тем, кто там сидел, оно все заслоняло. Но это был особый кинематограф. Когда его строили, решили не рубить деревьев. Его возвели над ними, как оранжерею.
Я заметил еще одну странность. Кресла первого и второго рядов стояли друг к другу спинками и также кресла третьего и четвертого и так далее. Причем те, кто сидел в нечетных рядах, могли ворочать кресла и смотреть вперед и назад, но кресла четных рядов не ворочались, сидевшие в них должны были оставаться все время спиной к экрану. Однако, они не протестовали, сидели спокойно и неподвижно, в торжественном молчании. Один — худой, высокий старик. «Ну что же, это их дело, — подумал я, — я то сижу лицом к экрану».
Впоследствии, когда мне представлялись их поднятые лица, я вспоминал, что, кажется, они ждали вовсе не начала фильма а наступления события несравнимо более важного: кто-то должен был прийти и рассказать, что будет после смерти.
Свет в зале еще не погас, а уже заиграла музыка. На экране стали сменяться заглавные надписи, напечатанные, как это часто делается, на кадрах фильма. Жандармы в джунглях преследуют каких-то повстанцев. Стреляя на бегу, они топтали ногами упавших на землю. Я смотрел с беспокойством и удивлением. Не ожидал, что будут показывать такое, эту безжалостность убийства — ведь нельзя поправить.
А потом открылся вид на внутренний двор тюрьмы. Через двор — канава. В ней кишели большие и маленькие крокодилы. Другие крокодилы проворно, как ящерицы, лазили по деревьям и висели на ветвях отвратительно шевелившимися гроздьями. Дверь тюрьмы все время отворялась и сторожа выталкивали на двор голых заключенных. Еретики, осужденные инквизицией или, может быть, политические преступники? Тюремщиков трудно рассмотреть. Как всегда в моих снах — не то Гестапо, не то НКВД.
Заключенные должны были пробежать по переброшенной через канаву доске. Многие срывались и падали вниз. Было видно, как на дне их пожирают крокодилы. Там была не вода, а только черная липкая жижа. Те же, кому удавалось перебежать, проносились через двор и одним духом вскарабкивались, почти вбегали по стволам деревьев, испуская безумные, будто торжествующие вопли. Но они напрасно думали спастись. Их разрывали на куски крокодилы, которые висели на ветвях.
Я смотрел в неприятном смущении. Кто-то наставительно провозгласил: «Это закон жизни: надежда, борьба, а в конце уничтожение, смерть. Никто не может этого изменить».
«Нет, так не должно быть», — говорил я себе в страхе. Словно в ответ голос стал рассказывать: «Но рядом, в монастыре, жили двадцать восемь молодых девушек и старый католический священник. Они решили, что нельзя допустить торжества зла и смерти, и они сделали так, что смерти больше не стало».
Это было замечательно, но и сквозь сон я чувствовал недовольство: готовая поэтичность этого видения, — девушки, священник, — это не мое. И почему священник католический, да и крокодилы? К тому же с моим сном что-то на глазах делалось. Он больше не производил впечатления жизни, останавливался, распадался, неудержимо тускнел, как медуза на песке. Тогда священник, с озабоченным видом пробегая мимо, сказал, что все это было условно, приблизительно, взяли первое попавшееся под руку, нужно было спешить, но дело вовсе не в этих случайных подробностях. Он сказал это, не оборачиваясь в мою сторону и не открывая рта. Я с удивлением заметил, — он был теперь не такой старый.
Тут экран стал вдруг приближаться, раздвигаясь в стороны и вверх. Одновременно я плавно двинулся в моем кресле ему навстречу и въехал в него и вот уже лежу грудью на стене монастыря, где жили этот старый аббат и девушки, и оттуда смотрю на двор тюрьмы. Эта перемена сопровождалась ощущением прохлады и радости, почти блаженства. Я теперь понимал, почему говорили, что этот фильм особенный, и почему билеты стоили так дорого. Но как же это устроено? Ведь не я один, а все зрители должны были так переехать в экран.
А монастырь был старый, тех времен, когда в Европе еще умели строить. Я восхищенно смотрел, как по моей воле воздвигаются прекрасные и строгие монастырские здания.
Но сон в тюрьме продолжался. Теперь уже женский голос говорил: «Я родилась в Одессе и видела ужас советских и немецких концлагерей. Это не люди, не было меры их жестокости».
Я проснулся, почему-то думая, как должно быть страшно, когда раздавливает что-то чудовищно тяжелое. Ведь и со мной это может случиться, вот буду переходить сегодня улицу и на меня наедет автобус.
* * *Такие сны мне часто тогда снились, да и теперь все еще снятся. Вот еще один.
Я попал в лагерь — огромный дом со множеством комнат. Какие-то ужасные существа что-то делали там с людьми, превращая их в такую же нежить, как они сами. Долговязый упырь ехал мне навстречу на белом коне. Он хотел пронзить меня кинжалом, ножом для разрезания книг, но почему-то передумал и проехал мимо.
Я подумал: «Как же я спасусь, у всех выходов часовые». В это время какой-то человек сказал в рупор: «Иди за мной». Он сел на лошадь. Я пошёл за ним. В стене открылось окно, но без стекла, а просто широкий пролом. К нему подлетел по воздуху корабль. Вернее, этот пролом выходил на залитый солнцем порт на Средиземном море. У пристани стоит готовый к отплытию пароход. На палубе эвакуируемые на родину солдаты. Среди них почему-то много индусов. На этом пароходе я должен был уехать на свободу.
* * *Вскоре после возвращения из плена я проезжал тут через Сену на автобусе. Стояла необычная для Парижа стужа. Плавясь в оранжевой ауре, солнце садилось за крыши домов. Мне казалось, я вижу все это в вечности. С тех пор прошло уже несколько лет, а мне все хотелось сюда вернуться, но как-то не выходило. Теперь, перед отъездом в Америку, наконец, собрался.
Сегодня все было по-другому. Превращенная июльским солнцем в серебряную лаву Сена, забыв о загрязнивших ее городских помоях, текла среди каменных набережных грозно и радостно сверкая. На Левом берегу празднично ярко белели какие-то длинные постройки. За ними сплошной зеленый строй деревьев загораживал дома. Только купол Пантеона виднелся там вдали, будто среди уже дачной отрады.
В небе цвета океанов на глобусе почти не движутся серые, как перед грозой, но с белоснежными вершинами облака.