Живые и мертвые - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Халхин-Гол! Вот уж поистине горькая доля, – видев своими глазами, как стерли там в порошок японцев, через два года пережить все то, что он пережил на этой войне. Летать через фронт в окруженные армии, налаживать агентуру в городах, о которых и в самом дурном сне бы не приснилось, что сдадим их немцам! А тысячные колонны наших пленных на дорогах и вереницы горелых танков, тех самых, что когда-то решили успех при Баин-Цагане, – душа переворачивалась от этого зрелища!
Да, сейчас многое из того, что происходило на Халхин-Голе, виделось ему в другом свете, чем раньше. Он и теперь не считал, что японский солдат хуже немецкого, но как-никак у нас было тогда двойное, если не тройное, превосходство в технике, а что это такое – мы теперь узнали на собственной шкуре!
«Вообще пора смотреть правде в глаза, – подумал Шмелев, – давно пора. Если бы до конца, до самого конца посмотрели ей в глаза еще после финской войны, а главное – сделали бы все надлежащие выводы, может, сейчас все уже оборачивалось бы по-другому. Но и сейчас не поздно, и не только не поздно, а нужно, необходимо во всех случаях смотреть правде в лицо!»
Он с досадой на самого себя подумал о том, что у них в школе все еще не говорят необходимой правды о сложившемся положении. И кому? Людям, которых завтра же забросят в тыл к немцам и которые там столкнутся не только с действительным положением вещей, но и с преувеличенными слухами об этом положении, с пропагандой, с клеветой. Столкнутся, в еще большей мере не готовые к этому, чем та женщина, которая только что вышла из его кабинета. Это надо изменить, разведчиков надо начать информировать иначе – правдивее и смелее.
И Шмелев поморщился, подумав о том, сколько больших и малых препятствий придется ему преодолеть, если пойти на это. Насколько, по крайней мере лично ему, было бы проще, залечив ногу, снова полететь через фронт и выполнить еще одно из тех рискованных заданий, к которым он привык и которых, в общем, не боялся!
Самолет давно пересек линию фронта и по расчету времени подходил к Смоленску. Ночь была ветреная, машину бросало, она то входила в облака, то снова выходила из них.
Внизу расстилалась однообразная чернота; все было затемнено, и только несколько раз Маша видела через боковое стекло, как где-то глубоко внизу мелькали точки света. Один раз их было много, целая цепочка. Сначала Маша подумала, что это деревня, а потом поняла, что это движущиеся по шоссе немецкие машины: Смоленщина была для немцев уже глубоким тылом, и они не маскировали фар.
Первый час, пока летели к фронту и перелетали через него, Маша и двое ее попутчиков, парень и девушка, которых должны были забросить еще дальше, переговаривались друг с другом, а потом замолчали. Никому не хотелось показывать, как он волнуется, и в конце концов они расселись отдельно, между загромождавшими самолет ящиками со взрывчаткой и мешками с медикаментами. Девушка и парень, попутчики Маши, летели вместе и должны были прыгать вдвоем. Маша лежала на мешке с медикаментами и завидовала: все-таки когда вдвоем – это не то, что совсем одна.
Было двенадцать ночи. Всего сутки прошли с той минуты, как она вошла в квартиру и увидела Синцова.
Она зажмурилась, попробовав мысленно собрать воедино все, что случилось, что говорила она и что говорили ей за эти бесконечные сутки. Попробовала – и не смогла: все путалось и распадалось на части. То ей виделось ожесточенное лицо Синцова, когда он говорил о немцах; то она вспоминала, как под диктовку инструктора зубрила наизусть последние данные: улицу, дом, пароль; то у нее в глазах вставало задумчивое лицо полковника, говорившего ей: «да-да», «так-так»; то баррикада на шоссе, которой еще не было утром, но которая уже была вечером, когда они ехали из школы на аэродром, и луч фонарика, направленный ей в лицо.
Потом ей снова вспомнился полковник, когда уже вечером, перед отправкой, он вдруг спросил ее, где сейчас ее брат, служивший у него на Халхин-Голе. Она сказала, что брат в Чите, и полковник, перебросив оба костыля под одну руку, а другую положив ей на плечо, тихо, так, чтобы услышала только она, сказал: «За мужа своего не волнуйтесь. Все будет в порядке!» И его рукопожатие было долгим и, как ей показалось, многозначительным. Что он хотел сказать ей этим «все будет в порядке»? Просто успокаивал или уже справлялся и знал что-то?
А комиссар школы на прощание тоже потряс ей руку и сказал своим густым басом: «Помни, Артемьева: все, кто остался тут, тебе завидуют. У нас молодежь вся такая! Не щадя своей жизни, спешит в бой, каждому не терпится». И, хотя ей обычно нравились и комиссар и слова, которые он говорил, в эту минуту ей не понравились ни он, ни его слова. Они были так невпопад ко всему, что творилось у нее на душе, хотя она не хотела оставаться, и готова была лететь, и не собиралась щадить своей жизни. Но все это было совсем по-другому, чем говорил об этом он.
Сейчас, когда она чувствовала, что проводит в самолете последние минуты, ей было просто страшно. Так страшно! До сих пор она считала себя храброй от природы и никогда не думала, что ей может быть до такой степени страшно при мысли о черном, незнакомом, летящем под ногами пространстве, в которое она через несколько минут прыгнет из самолета.
Командир, передав управление второму пилоту, вышел из кабины и сказал Маше, что через три минуты они будут над точкой.
Маша поднялась с пола.
Летчик проверил подгонку парашюта и громко на ухо спросил у Маши:
– Как тебя зовут? – как будто это было самое важное в последнюю минуту.
«Вероника», – вспомнила Маша свое новое имя, но, словно прощаясь с прошлым, сказала:
– Маша.
Летчик подошел к двери, дернул защелку, дверь распахнулась, и струя холодного воздуха с силой рванулась в самолет.
Маша сделала шаг к двери, но летчик задержал ее рукой и несколько секунд стоял, держа руку на ее плече.
В самолете зазвенел звонок; штурман давал сигнал из кабины, но летчик все еще продолжал держать руку на плече Маши.
Звонок зазвонил во второй раз. Летчик отпустил руку и сказал:
– Давай!
Маша подошла к двери, едва не упала назад от напора воздуха, согнулась и шагнула в пустоту.
Последнее, что она услышала в самолете, был слабый, едва начатый и сразу же оборвавшийся в ушах третий звонок.
Глава тринадцатая
Когда Синцов подходил к райкому, на улице было холодно и пустынно; в стороне Ново-Девичьего в небо поднимался тонкий столб дыма – что-то еще догорало после ночной бомбежки.
На углу Садовой Синцов споткнулся, наступив на телефонную книгу. Она валялась на мостовой, полуобгорелая и раскрытая на букве «Ц». «Цитович А.В., Цитович Е.Ф., Цитович И.А. ...» – наклонившись, прочел он на открытой странице и, отшвырнув книгу, поднял глаза. В стоявшей рядом автоматной будке были выбиты стекла и оборвана телефонная трубка, торчал только кусок шнура.
Холодный ветер гнал через улицу обрывки обугленных бумажек. У продуктового магазина с одной треснувшей пополам и с другой напрочь выбитой витриной дежурили милиционер и двое подпоясанных ремнями штатских с винтовками. Синцову захотелось подойти к ним, но, вспомнив, что у него нет документов и его могут задержать, он быстро пошел дальше.
Через пять минут он остановился у старинного двухэтажного особняка, когда-то, в былые времена, желтого, с белыми колоннами, а сейчас сплошь покрытого серо-зелеными камуфляжными пятнами.
Синцов потянул к себе холодную медную ручку и вошел, успев заметить, что возле райкома стоит машина и двое людей грузят в нее мешки с сургучными печатями.
В вестибюле, у деревянного барьерчика, стоял милиционер с винтовкой на плече.
– Вам чего, гражданин? – спросил он.
– Мне нужно в райком.
– А к кому?
– К Голубеву, – назвал Синцов фамилию секретаря райкома, когда-то выдававшего ему здесь партийный билет, и с тревогой подумал, что секретарь мог и смениться.
– Товарища Голубева нет, – сказал милиционер. – Он в партийных организациях.
– Тогда к кому-нибудь еще. Все равно, к кому. Мне нужно поговорить...
– А у вас есть партийный документ?
– Нет... – после тяжелой паузы сказал Синцов. – Но мне необходимо поговорить, вызовите кого-нибудь.
– Не могу, гражданин. Я на посту. Объясните, по какому делу, – я позвоню по внутреннему.
В этот момент сзади Синцова хлопнула входная дверь, и по ступенькам взбежал маленький молодцеватый блондинчик, одетый в бриджи и ладную гимнастерку с широким командирским поясом. Гимнастерка у него оттопыривалась, и из-под нее торчал кончик кобуры.
– Вот, Евстигнеев, закончили погрузку архива. А ты говорил, до завтра не кончим! – весело крикнул он, пробегая мимо милиционера и не обращая внимания на Синцова.
– Вот товарищ Елкин, – медлительно сказал Синцову милиционер, когда крепыш-блондинчик пробежал мимо них, – заведующий отделом партийного учета. К нему и обратитесь.
Услышав свою фамилию, блондинчик остановился, повернулся и живо воскликнул: