Страна идиша - Дэвид Роскис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто по сравнению с ней Мальвина? А кто тогда я — не более чем суфлер, подающий реплики, если беседа вдруг прервется, а это случалось нечасто. А как она умела импровизировать! Ни одно выступление не повторялось. Я однажды попытался сосчитать. Предположим, в ее репертуаре было 150 разных историй, в пять раз больше, чем глав в этой книге, но всякий раз она комбинировала их по-разному, поскольку всякий раз что-то другое наводило ее на воспоминания, возбуждало гнев или негодование, поэтому вариантов исполнения оказывалось огромное множество. Глаза ее загорались, а голова слегка наклонялась вбок, когда она начинала свой монолог — многословно, как Шолом-Алейхем, и величественно, как Яков Гордин.
Когда под конец запал ослабевал, я получал возможность поучиться ее способности — методу Маши, методу, который, будучи применен правильно, подойдет в любом случае, — связывать все со всем. В тот раз я пришел один, потому что мой сын Арье все еще боялся ее, а моя жена Шейна так и осталась для нее чужой. У меня не было при себе ключей, и мне пришлось позвонить в дверь. Через цветное стекло я видел, как она с трудом вышла из кухни. Пока она не открыла дверь, я не видел ее волос. «Борис Клецкин![578]» — выпалил я. Ее волосы совсем поседели. Ассоциация, которая должна была отвлечь ее, попала в цель, и она рассмеялась. Тогда я крепко обнял ее и добавил уже мягче: «Гот цу данкен, грой геворн, слава Богу, поседела».
История про Бориса Клецкина такая.
Все, что выходило в виленском издательстве Бориса Клецкина, которое специализировалось на современной идишской литературе и науке, ожидалось с особенным нетерпением, не только из-за прекрасной бумаги, четкой печати и обложек с металлическими уголками и портретами Йосефа Опатошу, Давида Бергельсона, X. Лейвика и Мойше Кульбака,[579] но и потому, что Клецкин был маминым хорошим другом. На самом деле даже не сам Клецкин, а его любовница Эстер Нотик,[580] мамина любимая учительница иврита из женской школы Иегудия.[581] Клецкин сошелся с ней во время Первой мировой войны, когда ему пришлось отослать жену и ребенка во внутренние губернии России, и если бы не несколько абортов, то Эстер, его пилегеш,[582] то есть сожительница, могла бы тоже родить ему детей, потому что Клецкин был из семьи землевладельцев и мог позволить себе сорить деньгами. Однажды, когда мама ходила по домам, собирая деньги для Еврейской студенческой организации, он, не раздумывая, вытащил из кармана купюру в двадцать злотых; а еще, когда Клецкин навещал Фрадл на даче, он уходил гулять в лес и посылал Эстер к ней одну, чтобы не оскорблять религиозных чувств Фрадл. В общем, издания современной идишской классики Клецкина были большой ценностью, и, когда брат Гриша завел специальный книжный шкаф памяти Нёни в университете Стефана Батория, мама подарила роскошные полные собрания Лейвика и Опатошу, стоившие целое состояние. Но славные дни Клецкина подходили к концу, и, когда он разорился, все сразу узнали об этом, потому что он вышел на Малую Стефановскую улицу, и все увидели, что его густая черная борода совершенно седа. Владелец издательства Клецкина больше не мог позволить себе красить бороду.
Я находчиво связал этих двух славных уроженцев Вильно, известных своим вкладом в идишскую культуру и свободным образом жизни, и отдал предпочтение маме, поскольку если Клецкин разорился, то Маша все еще была вполне платежеспособна и просто решила, что пришло время не стесняться своего возраста.
Вторая ассоциация более конкретна и еще больше подходит к ситуации.
Небольшая компания друзей собралась у Гриши по случаю маминого шестнадцатилетия.
«Так что, Маша, — спрашивали они, — как ты видишь свое будущее?»
С трехлетнего возраста привыкшая выступать перед важными людьми, она ответила: «Я вижу себя с вандер-штехн, посохом изгнания, в руках. Длинная дорога лежит впереди. Я иду по ней и дохожу до шестидесяти лет. Тогда я смотрю на себя в зеркало и говорю: Гот цу данкен, грой геворн; слава Богу, поседела!»
Такой была мама в пожилом возрасте — абсолютно зацикленной на себе. Только она сама могла оценить собственный триумф. Тогда это была чистая бравада, потому что дожить до шестидесяти лет казалось ей когда-то недостижимой целью, ведь ее собственная мать умерла раньше — в пятьдесят восемь. Но много лет спустя, в восемьдесят три года, мамина «официальная» седина уже могла считаться поводом для радости.
Кроме того, если бы мама посмотрела на себя в зеркало, она увидела бы, что нескольких зубов не хватает, и не по вине этих отвратительных бундовцев, из-за которых попала в тюрьму ее праведная матушка, а потому что она плохо о них заботилась. А еще она бы заметила, что если Фрадл исхудала от туберкулеза, то ее дочь с годами располнела до такой степени, что трудно представить себе, каким образом она, живя одна, умудрялась затягивать на себе корсет. Даже подняться по ступенькам в спальню стало для нее подвигом.
Поскольку ели теперь всегда в столовой, стол был постоянно накрыт. Картины Александра Берковича, Сильвии Ари[583] и Йосла Бергнера[584] все так же висели на стенах, и я не мог не улыбнуться, глядя на натюрморт Бергнера с разрезанной рыбой, вспоминая рассказ о том, как он ходил покупать эту рыбу на рынок Кармель в Тель-Авиве.
«Молодой человек, — спросила у него на идише торговка рыбой, — а для чего она вам нужна?»
«Их дарф эс аф цу молн, — ответил он, что означает — она мне нужна для рисования».
«Фиш, — засмеялась она, думая, что он имел в виду молн в значении «перемалывать», — фиш дарф мен преглен, нит молн, рыбу надо жарить, а не перемалывать».
На первое был суп из свежих грибов с перловкой, специально сваренный Ксенией в честь моего визита и принесенный Евой вчера.
«Никто нас сегодня не побеспокоит», — пообещала мама.
В последнее время, призналась она, она много думала о своем отце. Как дурно обращались с ним ее сводные браться и сестры, особенно Гриша! Они ужасно ревновали, ревновали и его, и ее — единственного ребенка, рожденного по любви, плод смешанного брака между польским хасидом и чистокровной литвачкой. Как они смеялись над ней, всегда посылая ее с бессмысленными поручениями, лишь бы спровадить ее из дому. Она даже не будет рассказывать мне, как они ее обзывали.
Так вот о чем она думала. После смерти Фрадл она осталась с отцом и его прислугой. Однажды она очень поздно вернулась со свидания с Зайдманом. Было, наверное, около половины первого. Швейцар пустил ее во двор, но прислуга уже пошла спать, поэтому мама не смогла попасть в квартиру. Там было выступ (где? как?) на который можно было сесть и заглянуть в спальню отца, и она решила просидеть на нем до утра. Часы пробежали быстро — так она загляделась на гадрес-понем[585] отца, то есть его величественный, царственный облик. В семь утра проснулась служанка и открыла ей дверь, и мама отправилась спать и спала, спала, спала…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});