Карты на стол (сборник) - Макс Фрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну да.
* * *В поезде уснул без таблетки. А ведь нарочно не стал ее принимать, хотел всю ночь просидеть, глядя в темноту за окном, изредка мелькающие огоньки человеческих поселений, слушать стук колес. Так любил все это в детстве, думал: вырасту, буду часто-часто кататься в поезде, хотя бы раз в неделю, на выходных.
Давным-давно вырос. Но кататься на поезде раз в неделю как-то не получилось.
Ничего не получилось. Вообще ничего.
Думал: Ладно, хотя бы сейчас. Лучше поздно, чем никогда. Хотя в некоторых случаях «сейчас» – это и есть «никогда». Вот, например, в моем.
Но все равно пусть сейчас будет поезд. Долгая-долгая бессонная ночь под стук колес, пустое купе, благо поездами уже почти никто не ездит, самолеты быстрей и дешевле; наверное, это правильно, медленное, вдумчивое передвижение по планете – роскошь, и жидкий чай в подстаканнике – роскошь, и вафельное полотенце, и неудобный клозет. Буду купаться в этой роскоши, гулять – так гулять.
Гулять – так гулять, поэтому не стал принимать снотворное. И постель расстилать не стал. Сел у окна, прижался лбом к стеклу, смотрел, не отрываясь, не отворачиваясь, почти не моргая, словно надеялся вместить в эту единственную поездку впечатления и переживания сотен обещанных себе в детстве, несбывшихся, неосуществленных, отложенных на потом, которое вдруг наступило – вот прямо сегодня. Другого «потом», в любом случае, уже не будет.
Смотрел, как проплывают за окном пригородные сады, разбитые на мелкие прямоугольники дачные поселки, узкие полосы лесопосадок, поля, платформы электричек, как сгущается сумеречная синева и одновременно с нею становятся гуще и темнее леса, как угольная чернота древесных стволов постепенно растворяется в такой же угольной черноте неба, пасмурного, безлунного и беззвездного, как мелькают во тьме станционные огни, ну или не станционные, кто их разберет, когда все так быстро, только что были, а теперь уже нет, были – и нет, были – и нет, были – и нет. Это такой обязательный припев любой песни о человеческой жизни, содержание куплетов у всех разное, а припев – один.
В Смоленске вышел покурить на платформу, две сигареты, одну за другой, торопливо, жадно затягиваясь дымом. Сам не понял, зачем это было нужно. На самом деле, курить не хотелось, как не хотелось в последнее время вообще ничего – ни пить, ни есть, ни спать, ни шевелиться. Просто вспомнил внезапно, что есть такой железнодорожный ритуал – курить на платформе во время остановки – и побежал его выполнять. А потом вернулся в вагон, сел на место, уткнулся в согретое собственным лбом стекло, дождался отправления и почти сразу уснул, сам того не заметив, потому что снилось примерно то же самое, что было наяву: ночная тьма, беззвездное небо, четкие силуэты деревьев и бесконечно далекие, ничего не освещающие огни. Только во сне была еще и река, неспешно, но уверенно несущая свои тяжкие темные воды прочь отсюда, куда-то туда, где нет вообще ничего, даже этого скудного, черным по черному нарисованного пейзажа, в упоительно сладкое небытие.
Понял, что уснул, только когда проснулся от деликатного прикосновения юной пограничницы: «Ваши документы, пожалуйста». И, получив желаемое, сочувственно спросила: «Что ж вы себе не постелили? Так и спали сидя всю ночь?»
Ну, получается, спал.
Потом говорил таможеннице, тоже юной и симпатичной: «У меня ничего нет», – удивляясь про себя, какое, оказывается, хорошее место государственная граница. Где еще можно во всеуслышание сказать о себе самую сокровенную правду и получить в ответ одобрительно-равнодушный кивок – нет так нет, мне же проще. Все бы так, особенно по утрам.
По большому счету, исповедался, а по малому – соврал. Все-таки был рюкзак. Почему-то вызывающе красный, как клоунский нос, как задница гамадрила, как лесная ягода костяника, и только, пожалуйста, не надо про кровь. Нет тут никакого символизма. Что подвернулось под руку, с тем и поехал, надо же куда-то положить документы и чистое белье. И запасные штаны, и пару футболок – не то чтобы действительно думал, будто они пригодятся, но надо же взять с собой хоть какие-то вещи – вот, например, для симпатичной таможенницы, которая твердо знает, что у всякого пассажира должен быть багаж. Зачем тревожить ее понапрасну.
И выходя на платформу, почти почувствовал себя с этим дурацким рюкзаком обычным пассажиром, одним из многих, таким как все. Никогда прежде обыкновенность не казалась столь великим соблазном, что даже иллюзия ее сладко кружит голову. Так приятно думать, что и правда, правда же, мог бы быть просто одним из пары десятков вышедших в Вильнюсе пассажиров – туристов, командировочных, вернувшихся домой горожан, вроде того толстяка, в чью руку вцепилась девочка с множеством косичек, или старухи в летнем льняном костюме, или двух приятелей, не то пьяных с утра пораньше, не то просто веселых, пихающихся локтями, как мальчишки, складывающихся пополам от хохота; ладно, будем считать, что они трезвы, как стекла театрального бинокля, должен же хоть кто-нибудь в мире уметь смеяться просто так, от избытка, как я когда-то, как мы.
Вышел на вокзальную площадь, унылую, как большинство вокзальных площадей, огляделся по сторонам: а теперь-то куда? Ясно, что все равно, но идти можно только в какую-нибудь одну сторону, а значит, будь добр, делай выбор, да, опять выбор, а чего ты хотел. Вспомнил сказочный камень на перепутье: «Направо пойдешь – коня потеряешь, себя спасешь; налево пойдешь – себя потеряешь, коня спасешь; прямо пойдешь – и себя, и коня потеряешь». И себя, и коня – отлично, именно то, что надо, чего мелочиться, терять, так уж сразу все.
Значит, пока прямо, а там разберусь. Или не разберусь, какая разница.
Да никакой.
Прошел мимо нескольких припаркованных поближе к центральному входу такси, мимо патрульной полицейской машины, белой, с зеленой полосой, мимо платной парковки и дальше по пешеходной «зебре» – прямо, как и решил. Прямо-прямо-прямо, там большая яма, в яме той сидит Борис, повелитель дохлых крыс, так дразнились когда-то старшие девчонки, потому что и правда Борис, единственный на весь двор, других Борисов не было, даже взрослых, некому больше доверить абсолютную власть над дохлыми крысами; ладно, значит придется этим заняться в самое ближайшее время, у других людей иногда бывает дело всей жизни, а у меня будет дело всей смерти, договорились, пусть так.
Дорогу вдруг заступило небольшое человекоподобное существо, темное не столько снаружи, сколько изнутри, остро пахнущее серой и рвотой, жалобно бормочущее на незнакомом, ласковом, словно бы специально для сюсюканья с младенцами придуманном языке. Сперва удивленно подумал – надо же, галлюцинация, но потом понял, что это всего-навсего старуха, тощая, грязная, пьяная до такой степени, что даже воздух вокруг нее ходил ходуном. Вцепилась обеими руками, не то в попытке устоять на ногах, не то, чего доброго, возжаждав ласки, дохнула в лицо смрадным перегаром, пробормотала что-то вроде: «Манабуси[26]». Дурацкое словечко на чужом языке прозвучало как ведьминское заклинание; смешно, кстати, если оно и правда было заклинанием.
Впрочем, нет. Несмешно.
Не то чтобы оттолкнул, скорее отцепил от себя старуху, осторожно и брезгливо, как крупного паука, которому панически, гораздо больше возможного ядовитого укуса боишься нечаянно оторвать ножку. Зачем-то пробормотал: «Извините», – и ускорил шаг, почти побежал, не оглядываясь, потому что меньше всего на свете хотел снова увидеть ее лицо. За очередным перекрестком наконец позволил себе замедлиться, отдышаться, спросить: «Что это было вообще?» – и не получив, конечно, ответа, беспомощно добавить: «Зачем мне еще и это?»
Идиотский вопрос. Просто так, незачем. Потому что такова жизнь.
* * *– Что это было вообще? – спросила Таня.
– Не «что», а «кто», – флегматично поправил ее Альгирдас. – Старая Ванда. Думал, больше никогда ее не увижу. В последний раз она появлялась на привокзальной площади… дай бог памяти… лет двадцать, наверное, назад. И не в мое дежурство. Ребята потом несколько лет в лицах рассказывали, как Стефан убедил ее оставить приезжих в покое. Эпос почище Калевалы.
– Стефан? В смысле, шеф?
– Ну да, кто же еще. Он у нас один такой убедительный. Надо будет ему сказать, что Старая Ванда вернулась. Пусть разберется. Вреда от нее немного, но для нашей общей репутации – несмываемый позор.
* * *Зачем-то зашел в первое попавшееся кафе, попросил сделать американо. Пока бледная девушка с перекошенным, словно бы съехавшим набекрень лицом возилась с аппаратом, огляделся. Темное помещение, тусклый желтый свет энергосберегающих ламп, кресла, обитые коричневым дерматином, потрескавшаяся плитка на полу, пыльные стекла, на подоконнике одинокий горшок с пластиковым тюльпаном. В углу сидел замотанный зимним клетчатым шарфом старик с лицом отечного волка, что-то ел белой пластиковой ложкой из картонного стакана, у входа елозила грязной шваброй горбунья в синем рабочем халате. Надо же, такая неприукрашенная, неприбранная бедность, совершенно не ожидал ее здесь увидеть. Думал: какая-никакая, а все же Европа, что-то хотя бы смутно похожее на любимую Прагу или хорошо, предположим, на нелюбимый Берлин. Впрочем, ладно, какое мне дело. Никакого, ни до чего.