ГУЛАГ - Энн Эпплбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для заключенных, которые уже провели в дороге много недель (мемуаристы пишут, что железнодорожное путешествие до Находки могло продлиться сорок семь дней)[569], условия жизни в пересыльных лагерях у Тихого океана были почти невыносимы. Один бывший лагерник вспоминал, что к моменту прибытия этапа в Находку 70 процентов его товарищей страдали куриной слепотой (результат авитаминоза) и поносом[570]. Медицинская помощь почти не оказывалась. Без лекарств и должного ухода в декабре 1938 года в пересыльном лагере “Вторая речка” умер поэт Осип Мандельштам, страдавший параноидальным страхом и помрачениями сознания[571].
Те, кто не слишком обессилел, иной раз могли в этих пересыльных лагерях заработать лишний кусок хлеба. Носили цемент, разгружали вагоны, копали ямы для отхожих мест[572]. Некоторым Находка запомнилась как “единственный лагерь, где заключенные выпрашивали работу”. Одна полячка вспоминала: “Кормят только тех, кто работает, но, поскольку всем работы не хватает, некоторые умирают с голоду <…> Проституция цветет, как ирисы на сибирских лугах”[573].
Кое-кто, пишет Томас Сговио, промышлял торговлей:
Там была большая пустая площадка, так называемый базар. Заключенные приходили туда меняться. <…> Деньги не ценились. Наибольшим спросом пользовались хлеб, табак и газетная бумага для самокруток. В лагерном хозяйстве и обслуживании работали заключенные, отбывавшие срок по неполитическим статьям. На хлеб и табак они выменивали у вновь прибывших одежду, а потом продавали ее “вольным” за рубли, копя деньги на то время, когда их освободят.
Днем базар был самым оживленным местом в лагере. Именно здесь, в этой коммунистической дыре, я столкнулся с частным предпринимательством в его грубейшей форме[574].
В пересыльных лагерях ужасы этапа не кончались. Путешествие на Колыму завершалось плаванием, как и для тех, кто спускался по Енисею от Красноярска к Норильску, или для тех, кто в ранний период ГУЛАГа отправлялся по Белому морю из Архангельска в Ухту. Мало кто из заключенных, поднимавшихся на борт парохода перед отбытием на Колыму, не чувствовал, что впереди пропасть – некий Стикс, за которым лежит незнакомый край. Многие до этого ни разу не плавали на судне[575].
В пароходах как таковых не было ничего примечательного. Колымский маршрут обслуживали старые грузовые суда голландского, шведского, английского и американского производства, первоначально не приспособленные для перевозки людей. Их немного переоборудовали, но изменения в основном носили косметический характер. На дымовых трубах написали: “ДС” (“Дальстрой”), на палубах устроили пулеметные гнезда, в трюмах, разделенных решетками на секции, поставили грубые деревянные нары. Самый крупный пароход “Дальстроя”, вначале предназначенный для перевозки огромных катушек кабеля, получил название “Николай Ежов”, а после падения Ежова был переименован в “Феликс Дзержинский”[576].
Других перемен, которые учитывали бы особый характер “груза”, по существу сделано не было. На первой стадии плавания, когда судно шло недалеко от берегов Японии, заключенных на палубу не выпускали. В это время люки, которые вели из трюма наверх, были задраены на случай, если рядом пройдет какое-нибудь японское рыболовное судно[577]. Рейсы считались настолько секретными, что в 1939 году, когда корабль “Дальстроя” “Индигирка” с полутора тысячами человек на борту (главным образом заключенными, возвращавшимися на “материк”) потерпел крушение у японского острова Хоккайдо, команда не стала обращаться за помощью, чем обрекла большинство пассажиров на гибель. Спасательных средств для них на борту, разумеется, не было, и судовое начальство, не желавшее раскрывать истинный характер “груза”, не позвало на помощь другие суда, хотя их поблизости было немало. Несколько японских рыбаков пытались что-то сделать по своей инициативе, но тщетно: более тысячи человек погибло[578].
Секретность, из-за которой заключенных не выпускали на палубу, доставляла им неимоверные страдания. Конвоиры бросали им еду в трюм, и они дрались за нее. Воду спускали с палубы в ведрах. И пищи, и воды не хватало, как и воздуха. Анархистка Екатерина Олицкая вспоминала, что от духоты и качки у многих началась рвота, едва они отчалили[579]. Евгения Гинзбург, спускаясь в трюм, мгновенно почувствовала себя плохо: “Кажется, я держусь на ногах только потому, что упасть некуда. <…> Наконец-то мы в трюме. Здесь плотная, скользкая духота. Нас много, очень много. Мы стиснуты так, что не продохнуть. Сидим и лежим прямо на грязном полу, друг на друге. Сидим, раздвинув ноги, чтобы между ними мог поместиться еще кто-нибудь”[580].
Когда японский берег оставался позади, заключенным иногда позволяли подниматься на палубу и использовать корабельный гальюн, который, конечно, не мог пропустить тысячи людей. Мемуаристы отмечают, что ждать приходилось “2 часа”, “7–8 часов”, “весь день”[581]. Сговио так описывает это приспособление:
К борту судна снаружи был приделан ящик, сбитый из досок. <…> Перелезть в ящик через борт качающегося корабля было не так-то просто. Пожилые заключенные и те, кто ни разу не был в море, боялись, но тычки конвоя и нужда в конце концов заставляли их преодолеть страх. День и ночь на протяжении всего плавания на лестнице стояла длинная очередь. Одновременно в ящике могли находиться только два человека[582].
Но эти страдания меркли перед издевательствами со стороны уголовников. Прежде всего это относится к концу 1930‑х и началу 1940‑х годов, когда “блатные” играли в лагерной системе наиболее важную роль и содержались вместе с “политическими”. Нередко “политическим” приходилось столкнуться с уголовниками уже в поезде. Айно Куусинен вспоминала: “Больше всего в дороге нам досаждали молодые уголовники. Они захватили верхние нары. Занимались там всяким непотребством, плевались, ругались матом и даже мочились на лежавших внизу”[583].
В море было еще хуже. Элинор Липпер, отправленная на Колыму в конце 1930‑х, пишет, что “политические” “лежали, прижавшись друг к другу, на грязном полу трюма, потому что нары захватили уголовницы. Если одна из нас осмеливалась поднять голову, сверху на нее дождем летели рыбьи головы и потроха. Если какую-нибудь «блатнячку» тошнило, блевотина лилась прямо на нас”[584].