Алые росы - Владислав Ляхницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вбирая воду, обычно насос громко чвакал. Блестящие штоки поршней порывисто двигались. Сейчас насос недвижим и нем.
— Чертовщина какая-то, — завздыхал кочегар.
— Тише ты… не накличь беды Не зови его. Услышит не то, завозится, гору тряхнет — тогда никакая крепь не удержит породу.
Кочегар смутился и, чтоб скрыть оплошку, заворчал на сидевших рядом рабочих:
— Топит… топит… Набралось в колено воды и орать. Прокладку сменю и работай за милую душу. Вавила, гони их в забой.
Уверенный тон кочегара Вавиле понравился. Дельный, кажется, парень. И верно, зачем зря страх нагонять.
— Ребята, не мешайте тут кочегару. Идите в забои, — крикнул вверх — Дядя Жура, а дядя Жура, я тут задержусь ненадолго.
— Вечно вот так, баламутят народ, — пробурчал кочегар. — и, перекрыв пусковой вентиль, начал отвертывать гайки на крышке насоса.
Забойщики разошлись по забоям. Сверху, по шпилькам спускались новые рабочие. Они обязательно останавливались у застывшего насоса, справлялись, что с ним такое, как справляются о здоровье близкого человека, и, успокоившись, ныряли в темь низкого штрека.
— Начинайте работать, товарищи, я скоро приду вас проведать, — говорил Вавила им вслед и, проводив последнего. присел рядом с кочегаром.
— Дай-ка мне запасной ключ. Помогу. Слесарил когда-то.
— Крути тогда гайку вон с энтой крышки. Понимашь ты. неладно выходит: кочегаров, как собак, ненавидят. Как неполадки какие в шахте, так управитель на нас кивает: кочегары, мол, виноваты. Мы и за отлив, и за подъем отвечаем. Ходишь-ходишь к управителю, просишь досок, чтоб барабан починить, а он даже и слушать не хочет. А как подъем встанет и у забойщиков простой, так кочегар виноват. В праздник напьются и орут: бей кочегаров. Надо б по самой первости такое изжить.
— Изживем.
— Отвинтил? Снимай крышку. Там, видно, прокладку прорвало. Пар напрямую идет. Починим, Вавила, не бойся. — Снял крышку и удивился: — Скажи ты, прокладка цела. Что ж приключилось такое?
Склонясь над насосом, кочегар ощупал золотники, внутреннюю поверхность цилиндров. На лице его появилось выражение недоумения.
— Посвети-ка получше. — Тихо присвистнул. — Золотники… разбиты кувалдой! Ах, фефела я, ах, простофиля! Управитель с конторщиком ночью в шахту спускались. Их рук это дело.
«Вот тебе и праздник труда, — думал Вавила. — В других местах честь по чести, а на нашем прииске я проморгал. На всю Россию один такой бестолковый…»
Не знал Вавила, что в это же время тысячи людей в Петрограде, Москве, Одессе, Владивостоке, Чите так же хватались за головы. На фабриках и заводах, в магазинах и банках оказалась испорченной, сломанной, унесенной самая нужная часть, самая нужная запись.
Саботаж хватал Россию за горло.
От злости на самого себя Вавилу начало знобить. И вместе с тем появилась холодная решимость. Такая же, как десять лет назад в Петербурге, когда он кинулся на полицейских, отнимавших у демонстрантов красное знамя.
— Надо все начинать сначала, — сказал Вавила себе.
Вода прибывала, в штреке ее уже с четверть. Она и подсказала новому управляющему первое решение. Вавила нарочно спокойно сказал откатчикам:
— Управляющий испортил насос и шахту заливает вода. Идите по забоям и скажите товарищам, чтоб шли на-гора.
— Пойдем и мы с тобой на-гора, — сказал кочегар. — Тут больше нечего делать.
— Я выйду последним. Скажи там, чтоб к шахте собрали всех комитетчиков. Надо решать, что дальше делать.
— Известно что — лапти суши. Только работу нашел, вроде оправился малость, семью хотел переправлять и на вот тебе, плюхнуло.
Скорбь в голосе кочегара. А большой мужик, сильный. Захотелось его успокоить.
— Подожди ныть, может быть, что и надумаем.
— Может, ложками будем воду выхлебывать? Так селедки хоть надо, чтоб больше пилось, — рассмеялся невесело кочегар и зубами скрипнул под собственный смех. — Эх, жисть проклятущая. — Сплюнул и полез вверх по шпилькам.
Оставшись один на руднйчном дворе, Вавила сёл на осклизлое бревно, и руки бессильно легли на колени. Падали в водосборник капли с крепи и уныло звенели в тиши. Высоко над головой, в просвете копра, светил клочок голубого неба.
— Прозевал… Недодумал…
На прииске живет четыреста, человек. Может быть, даже пятьсот. На первые дни есть запас в магазине, но проесть магазинское — дело недолгое, а дальше что делать? Распускать народ? Куда распускать? Где в зимнюю пору люди отыщут себе работу, кров и кусок хлеба?
Из штрека один за другим выходили рабочие. Понурые, пришибленные известием о затоплении шахты, они подходили к испорченному насосу, молча стояли над ним, как над покойником.
— Выходит, конец? Жить-то как станем?
Тот же вопрос задавали себе десятки приискателей наверху, у копра. Когда Вавила вылез из шахты, Егор сразу к нему:
— Народ тебя шибко ждет. Скажи, кого делать? Ты ж теперь управитель.
Вавила чувствовал на себе выжидательный взгляд сотен глаз. Будь готово решение, он бы поднялся на сугроб или ящик и рассказал, как жить дальше. Но шахту-кормилицу заливает и не видно силы, способной бороться с водой.
— Что я, бог? — рассердился Вавила. — Не могу я сейчас…
— Не можешь? — Егор топтался в недоумении. «Как так не знат? Вавила не знат?» — И неожиданно почувствовал уверенность, как на митингах, где бивали эсеров. — Тогда сторонись, и дай я скажу им по-своему, што от тебя на степи услыхал, а ты покамест подумай. — Поднялся Егор на штабель крепи, сдернул с седой головы шапчонку, поклонился низко в разные стороны.
— Робята! Товарищи! Правильно обсказал тут Вавила вчерась. Все вокруг — горы, леса, прииски, все это наше. Грезил ли кто из нас, штоб были у нас свои прииски? А вот он — свой!
Егор от волнения задохнулся. Прижал к груди руку с лысой шапчонкой и стоял, улыбаясь, уносясь мечтами в те дни, когда Петюшка его станет взрослым. Вот он идет, с курчавой бородкой, в очках — шибко грамотный стал, — в пиджаке, в картузе с настоящим лаковым козырьком… Хлеб несет, ситный… Чего не причудится…
Егор закашлялся и увидел свою Безымянку, товарищей у копра. Вон Аграфена стоит, смотрит не отрываясь на мужа. Говорили: Егорша, мол, пустобрех, а смотри, его слушают так, как попа на молитве не слушали.
— Егорушка мой, светлая ты голова, соколик ты мой. жизнью подаренный, — шепчет счастливая Аграфена.
— М-мда… Такое, слышь, дело. — Егор отдышался. — Раз мы хозяева ныне стали, так и должны вести себя по-хозяйски. Оно, хозяйство-то, обязанность на хозяина налагат. Вот нас тут четыре сотни хозяев, и все мы — и я такой же, не хуже не лучше — открыли рты и ждем, штоб Вавила нам ложку с кашей за костяной забор просунул. Не пойдет так, робята. Пусть подумат каждый, как прииск теперь содержать…
Люди ловили каждое слово Егора. И верно, корова его забодай, говорит: стать владельцем земли, прииска — надо прежде всего заботу о них иметь.
— Хватит болтать про то, што нам дала революция. Все отдала, до последней крошки — и баста. А што мы дадим революции? Вот она, заковыка. А чем больше ты дашь, тем тебе же жить лучше станет. И надо думать, штоб прииск работать стал.
Высоко забрался Егор. Но слушали люди. Словечки вставляли. Жура в конце каждой фразы стукал кулаком по ладони, как припечатывал:
— Ишь, гвоздит.
— Четыре сотни хозяев!..
— Думай, что ты революции дашь…
Егор оборвал свою речь на полуслове, спустился вниз, но слова его, казалось, продолжали звучать. Стоял народ, кто подперев подбородок ладонью, кто просто, уставясь в землю или оглядывая приисковые постройки. Вон доска на копре оторвалась. Прибить надо. Не по-хозяйски этак-то..
— Нам прииск, нельзя бросать, — вслух из задних рядов сказал кто-то.
Его поддержали:
— Знамо, нельзя оставлять. Подохнем без прииска.
. — Правду святую Егорша сказал.
— Да зачем же бросать-то? Эх-ма. — На бревна вскочил расторопный парень, черный, кудрявый. — В магазине и муки, и крупы… Мы же хозяева..
— Эка понял Егоршу, — оборвал его Жура, — слазь, да мозгами раскинь, прежде чем рот раскрывать.
Парень обиделся.
— Наш теперь магазин! Для кого же добро-то беречь? Мужики, пошто вы молчите?
Тишина над поляной. Ветер сбивает с ветвей снеговые навивы, и белые пасмы снежинок крутятся в воздухе. Тяжело мужикам мозгами крутить с непривычки. Кто потылицу чешет, кто бороду.
«Складно Егорша сказал, будь он неладный. Холоп… тому ничего не жаль, — думал дядя Жура. — Што дерево срубить, што магазин разорить. Все господское. И господину не жаль. Сорвал рупь — хорошо, не сорвал второй… хм… ломай насос. Господин — не хозяин, а только всего господин. Рабочий человек — тот настоящий хозяин. Рачительный, любящий каждое дерево».
Думали все. Думали трудно. Не о себе, не о семье, а о целом прииске. Вчера еще каждый проклинал его, а сегодня надо сбросить холопью шкуру и хозяином себя ощутить.