Розанов - Александр Николюкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Розанов не был бы Розановым, если бы тут же не подхватил гумбольдтовский образ «кондора». И над Пушкиным, пишет он, «поднимался простой необразованный прасол Кольцов — в одном определенном отношении, хотя в других отношениях этот простец духа стоял у подошвы Кордильер. Как он заплакал о Пушкине в „Лесе“ — этим простым слезам»:
Что дремучий лесПризадумался………………………………….Не осилили тебя сильные.Так зарезалаОсень черная —
мы можем лучше довериться, чем более великолепному воспоминанию Пушкина о Байроне:
Меж тем как изумленный мирНа урну Байрона взираетИ хору европейских лирБлиз Данте тень его внимает.
До чего тут меньше любви, замечает Розанов, ибо пушкинская мысль универсальна и великолепна по широте, что отметил еще Белинский, но в ней «нет той привязанности, что не умеет развязаться, нет той ограниченности сердца, в силу которой оно не умеет любить многого».
Замечательную особенность Пушкина составляет то, говорит Розанов, что у него нельзя рассмотреть, где умолкает поэт и говорит философ. Он положил основание синтезу литературы и философии. «Отнимите у монолога Скупого рыцаря стихотворную форму, и перед вами платоновское рассуждение о человеческой страсти».
Уже в первые годы своей петербургской публицистики Розанов высказывал мысль, что в России (в отличие от Германии, где философия издавна была самостоятельной дисциплиной) литература воплощает в себе и развитие философской мысли. Славянофилы и западники, Достоевский и Толстой, Леонтьев и Флоренский были для него выражением философии и литературы одновременно. «Русская литература была всегда литературою классической критики, не эстетической, но критики, как метода письма, который охватывает собою публицистику, философию, даже частью историю»[304], — писал он в одной из ранних статей в журнале кн. В. П. Мещерского «Гражданин».
Крупнейшие произведения Достоевского и Толстого — «Дневник писателя», «Братья Карамазовы», «Анна Каренина», «Чем люди живы», «Смерть Ивана Ильича», считал Розанов, «можно принять за фундамент наконец начавшейся оригинальной русской философии, где выведен ее план и ее расположение, может быть, на много веков»[305]. Это определение стало важнейшим для всей последующей деятельности писателя.
Поэт и философ в Пушкине породили тот трезвый гений, который применил он к обсуждению и разрешению жизненных вопросов русского общества и его истории. Если бы Пушкин не погиб, говорит Розанов, история нашего общественного развития была бы, вероятно, иная, направилась бы иными путями. Гоголь, Белинский, Герцен, Хомяков, позднее Достоевский пошли вразброд. Между ними раскололось и общество. «Все последующие, после Пушкина, русские умы были более, чем он, фанатичны и самовластны, были как-то неприятно партийны»[306].
Розанов не без оснований полагает, что, проживи Пушкин дольше в нашей литературе, вероятно, вовсе не было бы спора между западниками и славянофилами в той резкой форме, как он происходил, ибо «авторитет Пушкина в его литературном поколении был громаден, а этот спор между европейским Западом и Восточной Русью в Пушкине был уже кончен, когда он вступил на поприще журналиста. Между тем сколько сил отвлек этот спор и как бесспорны и просты истины, им добытые долговременною враждой».
Пушкин подвигнул вперед русского человека, русскую мысль не на шаг, а на целое поколение вперед. «Наше общество — до сих пор Бог весть где бы бродило, может быть, между балладами Жуковского и абсентеизмом Герцена и Чаадаева, если бы из последующих больших русских умов каждый, проходя еще в юности школу Пушкина, не созревал к своим 20-ти годам его 36-летнею, и гениальною 36-летнею, опытностью».
Многогранность Пушкина подобна самой жизни. Монотонность, «одной лишь думы власть» совершенно исключена из его гения. «Попробуемте жить Гоголем; попробуйте жить Лермонтовым, — писал Розанов, — вы будете задушены их (сердечным и умственным) монотеизмом… Через немного времени вы почувствуете ужасную удушаемость себя, как в комнате с закрытыми окнами и насыщенной ароматом сильно пахнущих цветов, и броситесь к двери с криком: „Простора! Воздуха!..“[307] У Пушкина — все двери открыты да и нет дверей, потому что нет стен, нет самой комнаты: это — в точности сад, где вы не устаете». За эту многоликость поэта друзья называли его Протеем.
В юбилейный год Розанов выступил с предложением о создании в Петербурге или еще лучше в Царском Селе Пушкинской академии, которая стала бы авторитетом в области искусства и критики. «Да встретит слово это добрую минуту…» — так завершил он свою статью «О Пушкинской Академии». Однако минуло два десятилетия, прежде чем А. Блок смог написать:
Имя Пушкинского ДомаВ Академии Наук!Звук понятный и знакомый,Не пустой для сердца звук!
Так будем же помнить, что в основании Пушкинского Дома есть и камень, заложенный В. В. Розановым.
Через год после Пушкинского юбилея отмечалось 100-летие смерти Суворова. «Год назад Россия светилась именем Пушкина, — писал Розанов, — сейчас светится именем Суворова… Пушкин так же был совершенен в слове, как Суворов — в деле; первый есть венец общественного развития, общественного духа и движения; второй есть венец движения государственного и крепости государственной»[308].
В это время Розанов возвращается к пушкинской теме и полемике с Соловьевым, который в статье «Судьба Пушкина» попытался доказать, что это не «нечистый» унес у нас Пушкина, а «ангел». В статье «Еще о смерти Пушкина», напечатанной в «Мире искусства», Розанов выдвигает свое объяснение причин гибели поэта. Мысль его довольно проста, хотя и замешена на понимании семьи как особого мистического единства душ, не образуемого лишь на почве юридического согласия или «обещания в функции пола».
Пушкин не мог вместе с Натали Гончаровой смеяться над Дантесом так, как, например, Лидин в «Графе Нулине» над незадачливым графом. «Ведь не в одиночку же он смеялся!» — добавляет Розанов. Смех снимает напряжение, снимает конфликт, и дуэль становится бессмысленна, даже безнравственна.
В семье Пушкина так не было. Пушкин затревожился. «Веселый насмешник, написавший Нулина и Руслана, вещим, гениальным и простым умом он почуял, что если „ничего еще нет“, то „психологически и метафизически уже возможно“, уже настало время ему самому испить „черную чашу“». Это и погубило поэта. «А ведь вещун Пушкин, колдун Пушкин все видел, все знал, „на три аршина под землею“ он видел не только в 35 лет, но и в 25, когда писал „Руслана“ и „Нулина“».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});