Семья Тибо.Том 1 - Роже Мартен дю Гар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Принесите бумагу и чернила.
И он стал писать своим неразборчивым почерком с лихорадочной поспешностью, и запоздалое это стремление сообщить о своем успехе было так ему свойственно, что Даниэль, склонившись через его плечо, улыбнулся. Но он тотчас же отступил, он был удивлен. Но еще больше он был раздосадован тем, что невольно допустил бестактность; вот что он прочел вместо адреса г-на Тибо: «Мезон-Лаффит, Лесная дорога, госпоже де Фонтанен».
Все с любопытством подались вперед, когда появилась пожилая дама, постоянная посетительница здешних мест, в сопровождении прехорошенькой брюнетки, которая держалась без всякой робости, но несколько натянуто, а это говорило о том, что пришла она сюда впервые.
— Эге, что-то свеженькое, — вполголоса заметил Даниэль.
Верф, проходивший мимо, усмехнулся.
— А вы и не знали? Мамаша Жюжю выводит в люди новенькую.
— Девчонка чертовски хороша, — чуть помолчав, с видом знатока заявил Даниэль.
Жак обернулся. И в самом деле она была прелестна: ясные глаза, никаких румян; вся манера держаться говорила о том, что она не принадлежит к числу постоянных посетительниц этого заведения. Одета она была в бледно-розовое кисейное платье — ни отделки, ни украшений. Рядом с ней все женщины словно поблекли — даже самые молодые.
Даниэль снова уселся возле Жака.
— Тебе надо присмотреться к мамаше Жюжю, — сказал он, — я-то с ней знаком. Своеобразная фигура. Теперь она добилась определенного положения в обществе: у нее сносная квартира, свой приемный день, она устраивает вечеринки, печется о начинающих девицах. Примечательно в ней то, что никогда она не хотела жить на содержании: смирная дешевенькая проституточка никогда не стремилась быть на виду. Тридцать лет жила по билету, выданному полицией, топталась на панели между церковью Мадлен и улицей Друо. Но жизнь свою она разделила на две части: с девяти утра до пяти вечера именовалась госпожой Барбен и вела образ жизни скромной мещаночки: снимала квартирку на антресолях, на улице Рише, была у нее висячая лампа, служанка и точно такие же заботы, как у всех обывательниц, даже тетрадь для записи расходов и биржевой бюллетень, чтобы следить за тем, как обстоит дело со сбережениями; были домашние хлопоты, родственные связи — племянники Барбены, племянницы Барбены, дни рождений, и даже раз в году она устраивала полдник для детей с танцами вокруг рождественской елки. Честное слово, все именно так и было. Ну а в пять часов вечера, в любую погоду, она сбрасывала бумазейный халатик, надевала шикарный костюм и, не испытывая никакой брезгливости, отправлялась на свой промысел. И это уже была не госпожа Барбен, а душечка Жюжю — всегда веселая, добросовестная, неутомимая, — которую знали и ценили во всех меблирашках на Бульварах.
Жак не сводил глаз с мамаши Жюжю. У нее было славное лицо, напоминавшее лицо сельского священника, — решительное, веселое, не без лукавства; на короткие седые волосы надета была соломенная шляпка, похожая на шляпу рыбака, сидящего с удочкой.
Жак, раздумывая о чем-то, повторил:
— Не испытывая никакой брезгливости…
— Именно так, — подхватил Даниэль.
И хитро, чуть вызывающе посмотрев на Жака, негромко процитировал две строчки из Уитмена:
You prostitutes flaunting over the trottoirs or obscene in your rooms,Who am I that I should call you more obscene than myself? [33]{48}
Даниэль знал, что задевает строгие нравственные устои Жака. И делал это умышленно, с досадой видя, что Жак, — быть может, в противовес его собственному распутству, — ведет почти совсем целомудренный образ жизни. Даниэль даже искренне тревожился по этому поводу; и знал, что иногда сам Жак бывает немного озабочен тем, как легко сносит он воздержание, хотя прежде все предвещало, что темперамент у него будет страстным. Только один раз друзья затронули этот щепетильный вопрос — дело было нынешней зимой, когда они, возвращаясь из театра, шли по Большим бульварам, где теснились влюбленные пары. Даниэля удивила отрешенность Жака.
— А ведь я вполне здоров, — заметил Жак, — удостоверился на комиссии по осмотру новобранцев, что попал в разряд сильнейших…
И Даниэлю вспомнилось, как от невысказанной тревоги осекся его голос.
От этого воспоминания его отвлек Фаври, которого он увидел еще издали, — тот кивнул им, с преднамеренной небрежностью отдал по очереди шляпу, трость и перчатки девице, приставленной к гардеробной, и спросил Жака, заранее посмеиваясь:
— Твой брат так и не пришел?
Каждый вечер Фабри надевал чуть-чуть высоковатый пристежной воротничок, новенький костюм, словно с чужого плеча, и его свежевыбритый подбородок так ретиво выдавался вперед, что Верф говорил:
— Эколь Нормаль двинулась на завоевание Вавилона.
«Я принят», — подумал Жак. И ему захотелось сейчас же незаметно уйти и нынче же вечером уехать в Мезон. Но останавливала мысль об Антуане, — ведь он обещал прийти сюда и с минуты на минуту явится. «Останусь — но завтра поеду с первым же поездом», — рассудил он. И словно ощутил, как его омывает свежесть — утреннее солнце всасывает ночную росу с дорожек… Заведение Пакмель исчезло…
Зажглись все люстры сразу, и ослепительный свет вывел его из душевной оцепенелости. «Я принят», — подумал он еще раз, словно торопясь подтвердить, что пришел в соприкосновение с действительностью. Он поискал глазами своего друга и увидел, что Даниэль сидит в уголке и негромко разговаривает с мамашей Жюжю. Даниэль сидел боком на качалке, и его оживленная речь и поза подчеркивали грациозную посадку головы, выразительность умного лица, глаз, улыбки, изящество приподнятых рук; руки, улыбка и взгляд говорили так же убедительно, как и губы. Жак любовался им. «До чего же хорош! — думал он, не отдавая ясного отчета своим мыслям. — Как чудесно, когда вот так, без остатка, настоящее может захватить молодое существо, полное жизни! Как естественны его манеры! Он и не подозревает, что я смотрю на него, и не думает об этом, да он и не боится никакого наблюдения. Застичь врасплох человека, не знающего, что его видят, в тот миг, когда обнажается вся его подноготная! Так, значит, есть люди, которые и в общественном месте могут забыть обо всем, что их окружает? Вот он говорит и весь отдается тому, о чем говорит. А я никогда естественным не бываю. Никогда я не смог бы забыться до такой степени, — да нет, пожалуй, смог бы, но только в запертой комнате, чтобы меня никто не видел. И то вряд ли!» После недолгого раздумья он решил: «Даниэль не склонен к созерцательности. Поэтому все, что он видит, не захватывает его, как меня; он остается самим собою. — Он подумал еще немного. — А меня внешний мир поглощает». И, сделав такое заключение, встал с места.
— Ну нет, красавец Пророк, и не настаивай, девочка не для тебя, — говорила тем временем мамаша Жюжю Даниэлю; в его взгляде сверкнула такая ярость, что она рассмеялась. — Полюбуйтесь-ка! Садись, малыш, все у тебя и пройдет.
(То была одна из тех набивших оскомину фраз вроде: «Дитя, ты мой кумир», или «Кому какое дело», или «Все на свете ерунда, было бы здоровье», — тех нелепых фраз-штампов, менявшихся каждый сезон, которыми завсегдатаи обменивались кстати и некстати, усмехаясь при этом, как люди, посвященные в некую тайну.)
— Как же ты с ней познакомилась? — упрямо выспрашивал Даниэль.
— Ну нет, красавчик мой, повторяю, не для тебя она. Эта девчонка не чета другим. Славная она, без выкрутас, прямо клад.
— И все-таки скажи, как ты с ней познакомилась.
— А ты ее не тронешь?
— Не трону.
— Ну так вот, дело было, когда я плевритом болела. Помнишь? Узнала она об этом и является ко мне без спроса. И, заметь, знакома-то с ней я по-настоящему и не была: помогла ей разок-другой, да и то по пустякам. (Надо тебе сказать, что перед тем девчонка уже горя нахлебалась. Был у нее серьезный роман: господин из высшего общества, как я поняла, любила она его и ребенка прижила. Вот уж не скажешь, верно? Малыш сразу умер, и с ней о детях слова теперь сказать нельзя, тут же нюни распускает.) Так вот, когда, значит, ко мне плеврит привязался, она пришла и поселилась у меня, как милосердная сестра, выхаживала меня день и ночь, ласковее родной дочери, полтора месяца с гаком, ставила по сотне банок в сутки, да, красавец мой, она просто-напросто спасла мне жизнь; и притом в расход не ввела. Прямо клад. Тут-то я и дала себе зарок вызволить ее из беды. Ведь сама-то еще молода, только о своих любовных делах и думает. Я взялась вывести ее на дорогу, — а ты ведь знаешь, легко ли на дорогу вывести! (И ты бы мог мне помочь, я растолкую тебе как). Вот уже три месяца я с ней вожусь. Перво-наперво надо было найти ей имя. Звалась она Викторина. Викторина Ле Га, Ле Га в два слова, — это еще куда ни шло. Но Викторина — немыслимо! Вот я и сделала из нее Ринетту. Неплохо, верно? И за все остальное принялась таким же манером. Колен занялся с ней произношением, — у нее был бретонский выговор, и все над ней потешались; кое-что от него осталось — так, изюминка, выговаривает чуточку не по-нашему, пикантно, чуть-чуть слышится english[34],— прелесть. За две недели она и бостон научилась танцевать — легонькая такая, прямо пух. И притом неглупа. Поет звонко, с огоньком, с эдаким задором, а это я просто обожаю. И вот теперь она оснащена, и нынче вечером я спускаю ее на воду; все дело теперь за попутным ветром. Да ты не смейся! Как раз тут ты мне и можешь помочь. Толковала я о ней с Людвигсоном, — ведь с того дня, как Берта его бросила, он себе места не находит. Пообещал прийти сегодня взглянуть на девчонку. Ты только намекни ему, что она тебе нравится, тут он и закусит удила. Сам понимаешь, такой вот Людвигсон ей и нужен. В голове одно у нее засело — скопить капиталец и вернуться в Бретань. Ничего не поделаешь, так уж ей хочется. Все бретонки такие. Им бы только хибарку на рыночной площади, белый чепец да церковные процессии — вот тебе и вся их Бретань! Несметных богатств ей не нужно, да она и сама быстро разбогатеет, если будет соблюдать порядок и слушаться дельных советов. Хочется мне, чтобы она сразу после почина припрятала бы ассигнаций двадцать, а я-то уж знаю, куда их вложить. Ты-то сам в денежных делах разбираешься?