Повести и рассказы - Олесь Гончар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Учительница пробовала беседовать с ним с глазу на глаз, подбирая тон доверительный, откровенный.
— Скажи: почему ты убегаешь? Откуда эта бегомания? Болит у тебя что-то? О матери тоскуешь?
Не открывается, не хочет никого впускать в свой из иллюзий сотканный мир. Лишь однажды, будто невзначай, признался:
— Находит на меня такое… Как засосет вот тут — и должен, должен бежать!
— Куда?
— Кто знает и куда.
— Разве тебе у нас плохо? Разве плохому тебя учим?
Нахмурился мальчуган, помолчал, а потом:
— Нас учите, а кто их научит?
— Кого это их?
— А тех… Что под ларьками пьяные валяются… Или детей своих побросали, скрываются от них…
На этих словах мальчик осекся, только тень какая-то болезненно пробежала по лицу. Говори после этого что хочешь и сколько хочешь, а он будет молчать, замкнется в себе надолго. Сидит, охваченный грустью взрослого, мыслью человека, что уже по-своему вдумывается в жизнь.
Иногда Марыся Павловна и после отбоя заходит с дежурным по режиму в комнаты, где спят малыши, заходит, чтобы проверить, все ли на местах, не приболел ли кто, ровно ли дышат эти свезенные отовсюду, на чердаках да в подвалах подобранные, на вокзалах да пристанях выловленные люди, трудные, малолетние… Спят мальчишки во власти своих снов, лишь теперь избавленные от дневных огорчений… У некоторых психика заметно нарушена: бежал ведь, ловили, пугался… Буяны, правонарушители сейчас, а вырастут — будут кем? Стоишь вот так над его, Порфира, озорной душой и слышишь, как и ночью продолжает она жить, как и во сне баламутная эта душа воюет с какими-то неведомыми силами. Вот, дети, ваша планета, в материках она, в голубых дымках летит во вселенной красавица наша, а правонарушительское дитя дышит нервно, вздрагивает под казенным одеяльцем щупленькое его тельце, которое ночью становится совсем маленьким, беспомощным. Только здесь, пожалуй, по-настоящему осознаешь, что перед тобою ребенок, создание хрупкое и беззащитное перед всеми тревогами мира, существо, у которого, однако, есть свои проблемы, и не менее серьезные, чем у взрослых, есть переживания, невзгоды свои и внутренние драмы, и только тут до боли ощутишь, как нужна этому крохотному человеку чья-то поддержка, материнское тепло и отцовская опора… Стоишь над ним, и горло у тебя перехватывает от того, что не знаешь, как ему помочь в его нервном ночном метании, когда нет уже ни дерзости в нем, ни озорства, только голос так умоляюще призывает из темноты самого родного человека, с такою пронзительной ласкою-мукой зовет сквозь кошмары сновидений:
— Мама! Мамуся!
Никогда не слышала мольбы такой пронзительности, никого, кажется, не было так жаль, как его сейчас. Что ему снится? Кто его преследует? Что-то его мучит, каких-то чудищ он еще не одолел, бьется, может, с браконьерами на лимане или с грохотом экранных войн, с неонами городов и адом Хиросимы… Переведет дыхание, то вдруг засмеется, то вновь заплачет — сны усталости не знают! — детская отважная душа вновь и вновь выступает против каких-то только ей ведомых страшилищ… Успокаивающе коснешься рукой его колючей горячей головы, а он никогда и не узнает, с каким чувством стояла когда-то учительница над ним в этой карантинной темноте, где маленькое нервное существо, вздрагивая, жалобно вскрикивая, бьется и бьется с темными загадочными силами ночи.
VIIОднажды прибыла в школу комиссия, долго ходила по территории, заглядывала во все углы, а карантинники тем временем изнывали от догадок: заглянут ли к ним, не пройдут ли мимо? Неизвестно было, кто приехал, возможно, как раз та всемогущая женщина из прокуратуры, которая ежеквартально наведывается в это спецзаведение проверять, все ли в порядке, не нарушается ли законность. Как ее встретить, если придет? С точки зрения Порфира, хорошо было бы ту комиссию развеселить чем-нибудь, к примеру, заскулить потайным способом, как это только он умеет: стоишь перед учительницей с плотно сжатыми губами и даже улыбнешься невинно, а оно само в тебе так жалобно повизгивает, ну точно щенок, брошенный на произвол судьбы где-нибудь в бурьяне. Уже ему привиделось, как солидная комиссия недоумевает, озирается по сторонам, но никак не может сообразить: где мог спрятаться в классе щенок, где повизгивает? Вот было бы смеху! Может, после такой выходки и у комиссии сердце дрогнет: «Зачем этого веселого хлопца здесь держите? Отдать его на поруки? Пусть станция берет! Пусть лучше матери помогает на виноградниках, чем тут подвывать!» Но могут же и не понять! Люди ведь разные: одному шутки нравятся, а другой еще больше насупится, сочтет, что ты над ним издеваешься. Еще когда Порфир сидел в областном приемнике и показывал прохожим из-за решетки язык, он убедился, сколь неодинаково шествующее перед ним человечество: тот оглянется, улыбнется на твою перекошенную рожу и пойдет дальше, а этот (нашелся и такой) остановится и давай в дверь кулаком молотить: «Что вы тут своих хулиганов малолетних распустили! Пройти нельзя, передразнивают, оскорбляют… Уймите их наконец!» Так, пожалуй, лучше вести себя перед комиссией на испытанный уже манер — кротким теленком, ангелочком, комиссии любят шелковых, любят, чтобы ты перед ними расстилался, чтобы даже по головке себя погладить дал.
Комиссия не оставила без внимания карантинный класс: вошла, целой толпой ввалилась, оттиснув Марысю Павловну к окну. Во главе выступала полная дама, пышнотелая химическая блондинка с целым гнездом на голове — будто аист его смастерил. И хотя на лбу у нее написано не было, что она старшая, однако Порфир сразу это уловил из самого ее снисходительного тона, из подчеркнутой вежливости, которая, видимо, ей и самой нравилась — дама словно одета была в некую служебную ласковость. Что перед ними не прокурорша, Порфиру сразу стало ясно, потому что интересовалась она не жалобами воспитанников, а больше их умственным развитием да санитарным состоянием (может, была эта дама из министерства, а может, диссертацию пишет, кто ее знает). Важно прошлась между партами, велела хлопцам руки ей показывать, точно по рукам хотела угадать, к чему они, грешные, прикасались да из какого ларька что стянули… А скорее всего просто осматривала, нет ли болячек на пальцах да не отрастили ли когтей, вопреки правилам школьной гигиены… На вытатуированный якорек Порфира обратила внимание, спросила приветливо, чем накалывал. Потом, стоя у доски, выборочно останавливала свои зеленые глаза то на одном, то на другом воспитаннике, интересовалась, откуда да за что сюда попал? Когда наконец дошла очередь и Порфиру отвечать на это неминуемое: «Откуда?» — хлопец вскочил, шутливо вытянулся в струнку и прокричал нараспев, будто на широком днепровском плесе:
— Из Камышанки, с казацкой стороны!
Непривычно-весело прозвучало это среди напряженной тишины класса, выплеснулось в той напевной днепровской интонации, которую хлопец перенял во время плаванья на барже с кавунами. В таком ответе проявила себя не только широкая натура камышанца, тут была еще и хитрость, и состояла она в том, чтобы все же позабавить комиссию, потешить ее этим присловьем, вызвать к себе симпатию. И мальчуган промашки не дал: комиссия действительно повеселела, а дама прямо-таки медовым голосом обратилась к Порфиру:
— Шутник ты, однако… Наверное, и вправду веселые люди живут у вас в Камышанке?
— Да еще не в меру упрямые, самолюбивые, — буркнул у нее из-за плеча один из комиссии — лысый, приземистый (таким именно и представлялся Порфиру в этот миг тот злосчастный силикатчик, что кирпич в портфеле таскал, пока не был пойман с поличным). — Кто-кто, а уж я их знаю… — И строго спросил парнишку: — Ты здесь за что?
Порфир ответил без обмана:
— Школу бросал, из дому убегал, под лодками да на чердаках ночевал…
— А еще?
Мог бы сказать Порфир, как маму не слушался, из двоек не вылезал, как слонялся целыми днями по пристаням и что даже в порт его занесло… Мог бы, но ответ почему-то так и присох к языку. Стоял, и неопределенная улыбка блуждала у него на губах — сейчас это была улыбка презрения и самозащиты. Здесь защищаются кто чем может. Тот молчанием. Тот всхлипом, если о маме ему напомнят. А у Кульбаки, если уж его прижимают, невольно появляется на губах эта натянутая, сухая, точно из паутины бабьего лета сотканная усмешка. Потому что бывают ситуации, когда лучше тенью улыбки прикрыться, прикусить язык, или, как говорят в Камышанке: «Цить та диш!»[15]
— Почему же молчишь? Чем еще отличился? — настаивал лысый.
И тогда послышался от порога сильный, с хрипотцой бас начальника режима товарища Тритузного:
— Расскажи, как нос расквасил дежурному по территории!
— Да спрашивают же о прошлом…
— Ну, тогда расскажи, — так же глумливо посоветовал Тритузный, — как блесны у курортников откусывал! Как рыбу гачил! — И, обратясь к комиссии, добавил вроде бы даже с гордостью: — Это ж наш малолетний браконьер, есть у нас и такой кадр…