Бегство - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что же вы? Чай подан в кабинете, — сказала, появившись на пороге, Маруся. — Я теперь у вас устроилась, а то у меня очень темно. Постельное белье свое взяла… Идите же чай пить.
Она чувствовала себя хозяйкой квартиры, а его как бы гостем, которого надо угощать и занимать. Витя перешел в кабинет. Увидев завязанный им сверток с бельем, Маруся захохотала.
— Вот так завернул! — сказала она. — Все сейчас же вывалится… Дайте, я сделаю, где уж вам!.. А вы чай пейте, пока горячий.
— Спасибо.
— Что ж так мало белья взяли? Дайте ключ, я еще прибавлю.
— Нет, не надо, я скоро опять зайду… В другой раз.
«Проверять хочет почаще… В маменьку пошел», — подумала Маруся. Она, впрочем, нисколько не обиделась: Маруся относилась к Вите с материнским чувством.
— В другой раз само собой… Все будет цело, будьте спокойны, — многозначительно заметила она, показывая, что разгадала его тайное намеренье. — И ключ можете у себя оставить…
— Да нет же!.. Вы, Маруся, не стесняйтесь: если вам нужно, продавайте. Ведь я понимаю, что и вам теперь трудно жить… Папа, я уверен, ничего не скажет.
— Ну вот, продавайте! Какие глупости! — с возмущением ответила Маруся, недоверчиво и насмешливо глядя на Витю. По ее мнению, и сам он не имел права распоряжаться оставшимся на квартире имуществом.
— Я вам разрешаю, — повторил Витя. При всем своем демократизме он был задет ее словами: «Какие глупости!» Маруся тотчас это заметила, — сама чувствовала, что не позволила бы себе так выразиться прежде, даже тогда, когда Витя был еще значительно моложе.
— Как же это: продавать! — сказала она. — И Николаю Петровичу понадобится, да и вы не всегда будете жить у барышень… Папу, верно, скоро выпустят, — добавила она совершенно таким тоном, каким говорят старикам на их золотой свадьбе: «Ну, мы еще и на вашей бриллиантовой попляшем». Не получив ответа, Маруся тяжело вздохнула.
— Дайте мне белье, я все сложу. Веревочка у вас где-то должна быть… Сахару я не положила, сами возьмите.
Она вышла. Витя взял из стоявшей на подносе старинной серебряной сахарницы маленький кусок сахару (если б он не взял, Маруся обиделась бы) и сел на диван, все время чувствуя в правом кармане что-то новое, тяжелое и страшное. «А то положить сюда?.. Так выхватить будет легче. Только бы не прорвал подкладку…» Опять немного полюбовавшись револьвером, Витя положил его во внутренний карман пиджака, отхлебнул глоток чаю и поставил стакан на табурет. Все, подстаканник, поднос, сахарница, было так ему знакомо, и все теперь его умиляло. «Да, у них была настоящая жизнь, органическая», — подумал о родителях Витя. Слово было книжное, но он ясно чувствовал, что такое органическая жизнь. В это понятие входили и сахарница, и подстаканник, и письма, перевязанные шелковой ленточкой, и шкап с запахом старинной шкатулки, и его собственные книги с картинками, и блины на Масленицу, и общие поездки в Музыкальную Драму, в Александрийский театр, и вся эта небогатая, милая и уютная квартира, освещенная даже теперь прошедшей в ней жизнью хорошей, образованной русской семьи. Витя смутно, инстинктом, чувствовал, что у него, у его сверстников уже не будет этой органической жизни. «В столовой прачешная, — что сказала бы мама! Папа в крепости, а я сам не Витя Яценко! Вот кто я…» Он вынул из внутреннего кармана свой фальшивый паспорт, раскрыл и в сотый раз представил себе предстоящий переход границы в Белоострове. «Bitte»[75], — с чистейшим немецким акцентом хладнокровно сказал он советскому разведчику. Однако и тут в кабинете, очень далеко от Белоострова, при этом «Bitte» у Вити мурашки пробежали по спине. К первой странице новенького, пахнувшего клеем паспорта был неровно прикреплен зажимом пропуск из Смольного Института. «Интересно, как они достали пропуск? Смотреть гадко… Не странно ли, что я бегу с немецким паспортом!.. После всего», — подумал Витя, разумея свою четырехлетнюю патриотическую ненависть к Германии. «Да, паспорт знаю назубок… „Familienname“… „Vorname“… „Ständiger Wohnsitz mit Adresse“… „Beruf“…[76] Все-таки досадно, что написали гимназист, могли написать студент». «Danke sehr»[77], — вслух сказал Витя, получая паспорт от одураченного разведчика. «Немцы говорят так нараспев: „Danke sehr, danke schön“… Нет, это кажется, больше кельнеры… Надо просто флегматично бросить „danke“. А если у них возникнут подозрения? Если спросят? — „Wie meinen Sie? Ich verstehe nicht russisch“…[78] И тогда уже готовиться, следить за каждым движением… Предположим самое худшее, сразу распознают, что он тогда может сказать? Благоволите следовать за нами…» Или, если нарвешься на грубиянов: «Знаем мы тебя, какой ты немец! Ты матерой русский контрреволюционер!» — «Ах, знаете? Ну, тем лучше, получайте… Раз-два!..» — Витя выхватил из кармана револьвер и направил его на шкаф с книгами. — «Предохранитель, разумеется, перед Белоостровом переведу… Двух-трех могу ухлопать… Последний выстрел себе в лоб… Или лучше в рот? Но так, чтоб сразу смерть: нельзя им отдаться живым… Официального сообщения, верно, не будет, но из газетной хроники они все узнают: „Кровавое дело в Белоострове… Отчаянное сопротивление переодетого видного контрреволюционера…“ „Впрочем, довольно ребячиться!“ — с сожалением подумал Витя.
Он спрятал снова револьвер, паспорт, взял стакан с мокрого блюдечка и поставил его на газетный лист, которым был накрыт табурет. На запыленном листе образовался не сомкнувшийся в круг ободок. Помешивая ложечкой в стакане, Витя рассеянно прочел справа от ободка:
«По требованию гласного Левина, предложение о том, чтобы вся дума пошла в Зимний Дворец, подвергнуто было поименному голосованию. Все без исключения гласные, фамилии которых назывались, отвечали: „Да, иду умирать“ и т. п.».
IV
Николай Петрович в недоумении остановился на пороге. В комнате, в которую его ввели латыши-разведчики, было темно. Только одна маленькая матовая лампочка горела у короткой стены, слабо освещая стул и небольшую часть пола. На другом, неосвещенном конце длинной комнаты с трудом можно было разглядеть стол. Яценко не столько увидел, сколько почувствовал, что за столом сидит человек. «Верно это он и есть, Железнов», — подумал Николай Петрович, беспокойно оглядываясь на выходивших из комнаты разведчиков. Дверь за ними закрылась. Стало еще темнее. «Ну, что ж, мне совершенно все равно, — подумал Яценко. — Один конец, и слава Богу…»
Николай Петрович действительно в последнее время думал, что жизнь его пришла к концу. Из Трубецкого бастиона каждую ночь, около трех часов, уводили людей на расстрел. До наступления террора Яценко никак не предполагал, что его могут расстрелять; он и самый арест свой приписывал непонятному недоразумению. Перспектива близкой смерти надвинулась на Николая Петровича внезапно и вначале именно своей внезапностью его потрясла. Особенно страшна была вторая ночь: в первую — он еще неясно понимал, что такое происходит в крепости. Потом стало легче. «Да, я внутренне был вполне подготовлен», — думал с удовлетворением и гордостью Яценко. Все же в пятом часу, с рассветом, когда становилось ясно, что, если и расстреляют, то уж никак не в эту ночь, Николай, Петрович испытывал необыкновенное облегчение, которого он стыдился: «Вот и подготовлен!.. Слабое животное человек…» На самом деле он все-таки не верил, что его казнят, — юрист в нем сидел твердо. Яценко знал из исторических книг, что в пору революций людей часто казнили без всякой вины; но отнести к себе такую возможность ему было трудно. Никаких приготовлений он не делал, чувствуя, что готовиться по-настоящему можно только в самую последнюю минуту, когда ни сомнений, ни надежды больше не останется. Николай Петрович заставлял себя заполнять день так же, как прежде, однако, шахматные партии у него не выходили. Читал он теперь только философские и религиозные книги, а в них самые важные, трагические главы. Это чтение его успокаивало; но иногда, в худшие минуты, ему казалось, что успокоение от книг было не настоящим, искусственным, порою чисто словесным. Так, ненадолго доставила ему утешение мысль греческого мудреца: «Пока ты существуешь, нет смерти; когда приходит смерть, ты больше не существуешь; значит бояться тебе нечего». Потом Николай Петрович подумал, что мысль — эффектная и фальшивая. «Все равно, как я твердо знаю, что Ахиллес догонит черепаху, чтобы они там ни говорили. Вот здесь, в камере, и я существую, и смерть существует рядом со мной… Нет, не так успокаивают куранты…»
Часто думал Яценко и о том, что он обязан соблюсти до конца достоинство, — обязан и перед собой, и перед памятью Наташи, и перед Витей, хоть Витя, верно, никогда о том не узнает. Он чувствовал ответственность и перед всей своей прошлой деятельностью, перед русским государством, перед тем ведомством, в котором прошла вся его жизнь: несмотря на свои новые мысли, Николай Петрович свою службу вспоминал с гордостью.