Емельян Пугачев. Книга 3 - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Истина твоя… — подтвердил Пугачёв.
— Вскорости прибыл я в свое гнездо, надеясь упасть к ногам бесценных родителей моих… И что же там встретил я? Встретил я там то, отчего на веки вечные померкла, озлобилась душа моя… — Горбатов опустил светло-русую свою голову и часто-часто замигал. — Ставни на окнах в нашем доме закрыты, парадная дверь забита доской. Я прошел на кухню. Наш старый слуга Федотик спросил меня: «Что вам угодно?» Я говорю: «Здравствуй, Федотик! Нешто не признал?» Он бросился мне на шею: «Андрюшенька, Андрюшенька!» — и заперхал стариковским плачем. «Где мои родители, где Коля?» — спросил я не своим голосом. Он перекрестился и, утирая слезы, сказал: «Все они по воле божьей на том свете, Андрюшенька: и барин с барыней, богоданные родители твои, и родной твой братец Коленька». У меня закружилась голова, едва я не упал с лавки. Старик подал мне квасу и, видя, что я пришел в чувство, стал рассказывать о Коле, погибшем на почтовой станции под Нижним. «А мамашенька ваша, говорит, как узнала, что Коленька скончался на чужбине, да и от тебя-то не толикой весточки нет, тронулась умом да в незадолге, сердешная, и преставилась». Ну а с папенькой моим, со слов Федотика, было так. Наш сосед, помещик Янов, пьяница и скандалист на всю губернию. А капитал у него отменный. Вот этот самый Янов, охотясь со своей псарней за зайцами, собственноручно выдрал нагайкой бедного помещика-однодворца за то, вишь, что тот не снял пред ним шапки. Мой отец этому злодейству очевидцем был, научил однодворца подать в суд, а сам пошел в свидётели. Любил отец правду, почасту встревал он за обиженных. Янова суд оправдал, все судьи были им подкуплены, а отца этот самый Янов с тех пор возненавидел и стал искать случая к его погублению. К примеру, обреет полголовы, словно каторжному, какому-либо из своей дворни и велит ему скрытно запереться в бане моего отца. На другой день, по поручению Янова, наедет к отцу полиция: обыск! Ага, укрывать беглых каторжников! Отца в суд. Присудят к отсидке, либо к большому штрафу и на приметину возьмут. Так, в моем отсутствии, было с отцом трижды. Отца уже повезли в острог, да спасла его все та же Проскурякова, крестная моя: взяла его на поруки. А то как-то глубокой осенью приехал этот разбойник Янов со своей шайкой на двадцати подводах, приказал сорвать замок с житницы и весь хлеб, весь урожай, какой там был ссыпан в закрома, увез к себе. Этот разбой происходил днем на глазах у всех. Несчастный родитель мой, когда ему об том сказали, весь затрясся, схватил ружье и в одном халате, по морозу, побежал к своей житнице, да вгорячах и ахнул из ружья в кучу насильников. Кого-то ранил. «Бей его!» — закричал Янов. И отца стали бить. А сердце у него было слабое, не выдержало… не перенесло стыда и боли… отстукалось!..
— Ну, а земля-то за тобой осталась? — спросил Пугачёв. Он сидел насупясь и шумно отдувался, густые усы его шевелились.
— Нет! Какая там земля… — ответил загрустивший от воспоминаний Горбатов. — Отец мой разорился с судами, имение было заложено, и, как не оставалось ни одного наследника, да к тому же и я пропал без вести, пошло имение с молотка, было куплено тем же Яновым. Наша деревенька небольшая, шестьдесят дворов; крестьяне работящие, не пьющие, жили безбедно, имели побочный заработок — мастерили колеса для телег. Отца они уважали, и отец заботился о них. Еще при мне деревня сгорела дотла, отец заложил имение и выстроил им избы. А треклятый Янов начал с того, что всех мужиков насильно переселил в дальную Новгородскую губернию на плохую неродимую землю. Такое варварство взъярило наших крестьян, несколько семей в бега ударились.
Оставил новый барин при доме только нашего старика Федотика.
Он примолк.
— Знаешь что, ваше благородие, — сказал Пугачёв. — Ужо-ка я казачишек спосылаю за этим змеем, пущай сыщут да привезут ко мне, я из него окрошку сделаю!
— Оного помещика уже нет на свете, — убит крестьянами, — отозвался Горбатов, — а наше бывшее поместье в третьих руках… Э, да что там! — прервал он себя и махнул рукою.
— Так, так… Ну, друг, теперь ты для меня как облупленное яичко!
Верю тебе крепко, — оживленно сказал Пугачёв и, помолчав, с некоторой опаской в голосе добавил:
— Вот ты и за государя меня признаешь… — А подметив смущение офицера, торопливо продолжал:
— Глянь-ка, глянь, ваше благородие, зорюшка-то полыхает!
Офицер вскинул голову. Солнце село, волшебная тропинка на воде исчезла. Зато половина небосвода расцветилась оранжевым цветом, густым у западного горизонта, постепенно гаснущим к зениту. Слюдовая гладь воды между Пугачёвской лодкой и закатом, отражая нежное сияние небес, зарделась ровным блеском. Все пространство от земли до неба, от края и до края, наполнилось сумеречной волнующей печалью. Это — последняя ласка, прощальный привет земле великого небесного светила. Издалека донесло протяжную песню, приглушенный далью благовест, заунывный, узывчатый голос пастушеской свирели с лугов.
И тут ближе, из-за самой реки, взнялась и поплыла бурлацкая песня:
Матушка Волга, широка и долга.Ты нас укачала, ты нас уваляла…Эх, нашей-то силушки,Нашей силушки не стало!
С надрывом, с жалобным стоном песня то настигала затаившихся в лодке людей, то вдруг куда-то удалялась от них, словно приманивая к себе, в заволжские леса и нивы.
Горбатов чутко внимал самобытной песне, созерцая погасавшую красоту заката. По-иному переживал пышное угасание этого вечера Пугачёв. Уж не казанские ли пожары полыхают над Волгой, не заревом ли от них охватило полнеба? А вот два огненных, невеликих, в шапку, облачка… Уж не дым ли от выстрелов Михельсоновых пушек? А это беспрестанное кряканье селезня в камышах — не звуки ли медной трубы горниста Ермилки?
Житель привольного Дона, Пугачёв любил природу и понимал в ней толк… Но нынче вся душа его потревожена, приплюснута бедами, раздернута, и не до любованья ему закатом… Снова запахло будто бы удушливым порохом, в уши ломятся отзвуки грохота пушек, ржания коней, стона раненых, а в глаза наплывают призраки: пламя пожарищ, клубы пыли и дыма, блеск сабель, и — бегут, бегут, подобно отарам овец, преследуемых волками, безоружные его скопища… Нет, не до небесных закатов Емельяну Иванычу. А тут еще, как надоедливый комар, зудит и зудит досадливая мысль о соседе Горбатова — помещике Янове: подох, скот, а то вот как бы отыгрался на нем Емельян Иваныч… Впрочем, не в Янове-помещике дело! Всех их, злодеев, не перевешаешь, не угомонишь… Тут, гляди, как бы самому целым остаться…
Вон ведь Михельсонишка-то чего натворил!
2— Двинулись, ваше благородие, пора, — сказал Пугачёв и начал от прикола отвязывать лодку.
В это время к ним подплыла распашная ладья, в ней два рыбака — старик да парень, сеть и много не уснувшей еще рыбы. В носу кучей лежали стерлядки и большой, пуда на два, осетр.
— Здорово-ти живете, удальцы! — поприветствовал Пугачёва с Горбатовым старый рыбак, тормозя веслом лодку.
— Здоров бывай, стар человек, — ответил Пугачёв. — Кто такие?
— А мы, сударик, Лозьевой деревни жители, крепостные крестьяне Табакова господина, рыбаки. Царю-батюшке рыбкой поусердствовать хотим, слых прошел, что здесь он, солнышко наше, а как его найтить, не вестно нам, — сказал старик, вопросительно глядя на Пугачёва из-под надвинутой на глаза ветхой шляпенки.
— Ну, так поплывем не то с нами, — проговорил Пугачёв. — Мы слуги его величества.
— Ой, робяты, не оставьте нас! — обрадованно улыбнулся в большую волнистую бороду сутулый старик.
Лодки, спарившись, заскользили наискосок реки к берегу.
— Ну, а чего народ-то гуторит о государе? — спросил Пугачёв.
— Давно ждут, мил человек, давно поджидают батюшку. Народишка-т высвобожденья чает. Ведаешь, помещики-то с приказными да воеводами всякое нам насильство чинят, кормы от нас берут сверхсильные, податями душат. От этого, мил человек, мир-от и закачался.
Пугачёву эти слова по душе пришлись, он переспросил:
— Так, баешь, закачался мир-от?
— Закачался, мил человек! Как при Разине, шум в народе идёт, — ответил старик. — Мой родитель самовидцем Степана-то Тимофеича был, ну так сказывал мне: запорожцы-то с черкасами пеши да конны берегом Волги шли, а сам Степанушка-то на стругах.
Обе лодки тянулись неторопливо, самосплавом, а встречу им плыли береговые костры, и гул огромной толпы слышался с берега явственней.
— Стенька-т, сказывал родитель, человек многогрешный был, любил погулять, подурить, да и на барскую кровь не скупился, — продолжал старик, затягиваясь из берестяной тавлинки табачными понюшками. — И за грехи его, сказывал родитель, мать сыра земля не приняла, быдто, Стеньку-то, как сказнили его в белокаменной, на Красной на площади. И слых в народе остался, быдто бы он, Степанушка-то, сызнова явится. — На скуластом, сухощеком лице рыбака вновь появилась улыбка. — А вот, замест Стеньки-то, почитай сто годов погодя, сам царь-государь объявился ныне… Только слых идёт, быдто его, батюшку нашего, в Казани-городе генералишки пообидели…