Секретная битва - Андрей Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А эти сводки Совинформбюро? В народе их называют охотничьими рассказами. Я понимаю, конечно, что Щербаков и Лозовский, стоящие во главе этого рупора, люди малокультурные и ограниченные, но зачем же так беззастенчиво врать? Всякий, у кого под рукой есть карандаш, уже давно подсчитал, что если верить этим сводкам, сведя их воедино, то мы убили фашистов вдвое больше, чем на самом деле существует взрослого населения в Германии. Идиоты!
Идиотизм. Везде идиотизм! В Ставке, в штабах, в наркоматах. Когда немцы осенью повели свое последнее наступление на Москву, они разбомбили штаб Западного фронта. В том числе оперативное управление. Командующий Западным фронтом — а кто там у нас тогда им командовал? — остался без связи с войсками, не имея ни малейшего представления об их местонахождении, а войска остались без командования и были предоставлены сами себе. При этом штаб фронта два месяца сидел на одном месте, и никто не удосужился дать команду отрыть блиндажи! Воистину, наша российская глупость безгранична. Безалаберность наша нескончаема и всепроникающа!
И так во всем, чего ни коснись!
В сорок первом под Киевом шестьсот тысяч попало в плен, хотя даже Буденному и его коню было ясно, что город не удержать и войска надо заблаговременно отводить на левый берег Днепра. Жителям объявили за несколько часов, что армия оставляет город. Началась давка.
Снова тысячи неоправданных жертв. Под Брянском — полмиллиона в окружении. Под Вязьмой — столько же. За четыре месяца войны два миллиона красноармейцев попали в плен! Что у нас, люди лишние?!
Ну ладно, пусть поражения наши всегда грандиозны, как грандиозны наши потери во время наших поражений. Но почему мы и победы свои оплачиваем сотнями тысяч жизней?! Под Москвой — миллион убитых. Под Ржевом — еще миллион. Даже стих появился: „Я убит подо Ржевом“. Зачем нужен был тот Ржев?! Под Харьковом — снова шестьсот тысяч положил дурак Тимошенко. Сталинград — еще больше миллиона! Харьков то берем, то отдаем. По шесть раз из рук в руки переходит. Уже и жители, наверное, запутались, не знают, какая там у них сегодня власть.
А Ленинград? По радио, в газетах каждый день: „Город стоит, город держится“. И нигде не мелькнуло, что миллион вымерло, вымерзло, околело от голода и мороза только в первую военную зиму! Что ежедневно умирали десятки тысяч мирных граждан в первую зиму. Столько же — в следующую. Что на Невском пятачке уже погибло несколько десятков тысяч красноармейцев и краснофлотцев, и их снова гонят на этот пятачок, как скотину на убой. Зачем оборонять город? Находясь на самом северо-западе страны, на самой границе с Финляндией, никакого стратегического значения он не имеет и иметь не может! Неужели сокровища Эрмитажа и купол Исаакиевского собора стоят такой оплаты?! Не можете оборонять город — сдайте его немцам к чертовой матери, пусть подавятся! Пусть растащат Эрмитаж, раскатают по камушку Петропавловскую крепость, увезут в Берлин Александрийскую колонну, но миллионы ленинградцев останутся живы!
Никакие сокровища мира не стоят самого главного сокровища — жизни человеческой.
А там — миллионы жизней».
Филипп Ильич не был брюзгой и критиканом. Но то, что он видел вокруг себя ежедневно и ежечасно, вот уже почти два года, своей непроходимой тупостью и бесталанной некомпетентностью разрывало его душу. Хотелось собственноручно, из табельного пристрелить этих буденных, Ворошиловых, Жуковых, тимошенко, куликов. Сдерживало его только одно —: понимание системы. Той самой системы, которой верой и правдой служил Филипп Ильич вот уже двадцать пять лет, как солдат при Петре. Зная досконально эту систему, Головин ясно отдавал себе отчет в том, что сама по себе смерть десятка головозадых генералов и маршалов ничего не изменит. На место Ворошилова поставят какого-нибудь Порошилова, а вместо Буденного придет Бубенный.
«Почему у немцев нет такой неразберихи и бардака, как у нас? Почему они могут наладить и быт, и подвоз снаряжения? Почему они не бегут, а отходят? И позиции для отхода у них всегда заблаговременно подготовлены на самых выгодных рубежах? Я понимаю, конечно, что чем больше народа, тем больше несогласованности. Невозможно совсем без сбоев и проколов скоординировать деятельность сотен тысяч человек при подготовке наступления. Но почему у немцев вся эта ненужная и мешающая общему делу придурь сведена до минимума?! Почему мы не можем так же?! Может, и в самом деле: расстреливать надо больше? Как только на каком-либо участке бывший унтер Жуков прикажет расстрелять несколько десятков командиров, так сразу же восстанавливается порядок по всему фронту! Все службы работают согласованно и слаженно. Стойкость войск возрастает многократно! Неужели мы, русские, не можем жить без розог?!
Азиатчина.
Нам именно так и надо — чтобы нами непременно правил хан!»
Затронув в своих размышлениях немцев, Головин вспомнил Штейна.
«Вот ведь — умница! И тоже немец. Немец Поволжья. Крутовато с ними обошелся товарищ Сталин. В работе и у Олега Николаевича, разумеется, тоже был брак. А куда без него, без брака? Но почему у Штейна этого брака было в разы меньше, чем у наших, русских сотрудников? Выросли в одной стране, учились в одних школах, заканчивали одни командные училища, служили в одной и той же армии. Так почему такой разный, черт возьми, результат?!
И этот фон Гетц ведет себя в плену спокойно и с достоинством. Даже согласие на сотрудничество дал так, будто сделал мне огромное одолжение. Интересно, а как бы я сам повел себя, окажись в плену? Хватило бы у меня силы духа, чтобы вот так, едва ли не надменно, разговаривать с немецкими чинами? Рубаху на груди рвать и кричать „Да здравствует товарищ Сталин!“ я бы точно не стал. А этот фон Гетц держит себя волне достойно и к обязанностям своим относится добросовестно. За те два дня, что он под моим присмотром обучает наших летчиков, отношения между нами определенно потеплели. Он и сам рад до смерти вместо лагеря, пусть и комфортабельного, окунуться в привычную для себя среду. Какая, в сущности, разница, свой летчик или чужой? Под комбинезонами форму не видать. Все равны. Кажется, этот парень скоро дозреет до того, чтобы сыграть свою партию в моей игре».
На КПП его как будто ждали. Часовой не успел проверить пропуск, как возле шлагбаума, лебезя и заискивающе улыбаясь, замаячил подполковник Волокушин — комендант аэродрома.
— Товарищ генерал! — подлетел Волокушин к машине, неся правую ладонь возле фуражки с голубым околышем. — За время вашего отсутствия происшествий не случилось! Комендант аэродрома подполковник Волокушин.
— Здорово, Волокушин, — подмигнул коменданту Головин, не вставая с сиденья. — Где мой подопечный?
— Докладываю, товарищ генерал! Военнопленный фон Гетц проводит плановые занятия с летным составом Отдельной эскадрильи.
— Ну, поехали, проводишь, — едва ли не ласково пригласил Головин.
Подполковник, поскромничав, не решился сесть в машину. В «эмке» нет правого переднего сиденья, левое предназначено, естественно, для водителя, а садиться рядом с генералом Генштаба?.. Скорее Волокушин зашел бы в клетку с голодным тигром! Указывая дорогу, комендант встал на подножку, благо она была широкая.
На кромке летного поля, возле капониров, прячась от яркого весеннего солнца под плоскостями самолета, сидели восемнадцать пилотов. Каждый примостился как мог: кто скрестив ноги по-турецки, кто поджав их под себя, а кто и просто на пятой точке. Под комбинезонами не просвечивали звезды Героев, а планшеты, развернутые перед каждым из них, и вовсе делали этих парней похожими на учеников, внимательно слушающих урок природоведения. Светловолосый летчик без пилотки, в таком же комбинезоне, как у всех, стоял перед самолетом, под которым расселись его ученики, и своим видом и жестами напоминал доброго учителя, который для пущей наглядности решил провести урок прямо на пленэре.
— Товарищи офицеры! — рявкнул Волокушин, соскочив с подножки.
Пилоты бодро стали подниматься, но Головин остановил их движением руки:
— Сидите, сидите, товарищи. Разрешите присутствовать на занятии, Конрад Карлович?
Одним жестом генерал прихлопнул сейчас трех зайчиков сразу. Он показал, что боевая подготовка для него все-таки выше, нежели формальная субординация; испросив разрешения присутствовать и подчеркнув тем самым, что главный тут — пилот-инструктор, поддержал авторитет фон Гетца и наконец нашел форму вежливого обращения к нему. Пилоты терялись, не зная, как обращаться к своему инструктору! Господин? Господа все в Париже, это знал каждый школьник. У нас бар и господ нет с семнадцатого года. Товарищ? Гусь свинье не товарищ. На нем форма враждебной армии, хоть и скрыта она летным комбинезоном. Оберст-лейтенант? Нет такого звания в Советской Армии. Военнопленный? Еще хуже и даже оскорбительно.