Прочерк - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никого из родных проводить арестованного до входной двери не допустили. «Прощайтесь», — сказали им еще в комнате, и они по очереди обнялись.
Верил ли Митя в самом деле, что он воротится домой, и притом скоро? Фанни Моисеевна ни мне, ни себе ответить на этот вопрос не могла.
Жена милиционера, Клавдия Ивановна, встретившись со мною однажды в коридоре, сказала мне, что ей удалось увидеть — она запирала за уходившими дверь, — как Митя спускался по лестнице.
Шли они быстро, и он на одной щербатой ступеньке споткнулся.
— Не к добру эта примета, не к добру, — объясняла мне Клавдия Ивановна каждый раз, как встречалась со мной в коридоре. — Ты матери-то не говори, пусть дожидается, ты-то молодая, другого небось найдешь, а не к возврату это в родной дом — на лестнице-то вниз спотыкнуться. Если бы вверх — ничего. А вниз — не в дом, а из дому.
С тех пор каждый раз, поднимаясь или опускаясь по этой лестнице одна, я трогала ладонью щербатую ступеньку.
3Киев великолепен. Как же это прожить там недели и не видеть Днепр, каштаны, гробницу Ярослава Мудрого? Холмы и взгорья, увенчанные церквами-коронами? Киево-Печерскую Лавру? В Лавру я ходила много раз, вместе с Изей и без него, мы подробно оглядели тамошние храмы, а однажды побывали в пещерах. Очарование пещер не в них самих, а в том, что из них можно выйти. О, какая радость снова выйти на свет Божий из этого многокоридорного подземелья — словно из гроба восстать! — и снова увидеть небо, солнце, людей, Днепр! Увидеть и удивиться своему счастью и заново обрадоваться жизни! Но более чем пещеры, поразили меня в Лавре могильные плиты, глубоко вросшие в землю. Над ними можно было наклониться и прочитать: на одной имя «Искра», на другой «Кочубей». Я, конечно, и раньше знала, что герои пушкинской поэмы существовали в действительности. Но увидеть могильные камни, поставленные на их могилах, тогда, после казни, а теперь прочесть надписи, начертанные тогда… Что же такое время, думалось мне, течение времени, десятилетий, веков, если я и сегодня могу придти и наклониться над могилами, выкопанными тогда? Какое-то новое ощущение реальности прошлого, связи времен вызывали во мне эти плиты. Ведь по-настоящему в то, что было до нашего рождения, мы не очень-то верим, а это прошлое тут — вот оно, его можно тронуть рукой, как Митину щербатую ступеньку.
(Мысль, что не о щербатой ступеньке следовало задуматься, а о могильной плите над прахом его, — на ум мне еще не приходила.)
Правда, отнюдь не осмотр достопримечательностей был главным моим занятием в Киеве, а бесплодное ожидание писем. Бесплодное не потому, что их не было. Нет, Корней Иванович писал мне регулярно — однако в письмах содержались главным образом Люшины аршинные каракули, а мелкий почерк Корнея Ивановича ничего нового или ясного не содержал. По-видимому, никаких ответов на наши заявления не последовало. Опасаясь, что в Киеве, у Бронштейнов, меня легко обнаружат, Корней Иванович настойчиво советовал мне съездить куда-нибудь — ну, хоть в Ялту, навестить Мирона. Сам же он продолжал хлопоты, прежде всего пытаясь узнать, где именно находится лагерь, куда отправили Митю.
…Помню, что приехала я к Бронштейнам из Ленинграда зимою, в марте 1938 года. А куда и когда уехала из Киева — сперва в Ялту, навещать Мирона, или сперва в Ворзель, в дом отдыха, припомнить не могу. Помню, что и та и другая поездки были летние. В Ворзель, километрах в пятидесяти от Киева, раздобыл мне путевку Петр Осипович. Это прекрасное место, где на участке дома отдыха зной умерялся высокими ветвями деревьев и поодаль, через поле, густым, тенистым, смешанным лесом. Я не запомнила ни своих соседей по столу, ни даже соседок по комнате. В Ворзеле было нежарко и не было, наконец, киевских подъемов и спусков, а ровная земля, какой она, по моему убеждению, и должна быть. Целые дни, с перерывами для еды, я проводила в лесу. Все дни одинаковые, один день как другой. Только по воскресеньям приезжал ко мне Изя и привозил письма, книги и «дополнительное питание» в виде пирогов, испеченных Фанни Моисеевной, или свежих ягод. В весе я не прибавляла ни на грамм, но воздух, лес и одиночество помогали мне окрепнуть. Сердцебиение, одышка, бессонница, казалось, терзали меня меньше. Монотонность жизни — это ведь тоже некоторый способ, как в люльке, убаюкивать себя, укачивать до беспамятства. Но способ ненадежный. (Пьянство, я думаю, вернее.) Один раз, по моей просьбе, Изя взял в библиотеке и привез в Ворзель любимые мои книги Хемингуэя: «Прощай, оружие!» и «Смерть после полудня». И сердцебиение и бессонница сразу возобновились. Не по вине Хемингуэя. Это были книги из моей прежней жизни, а заглядывать в прежнюю жизнь хотя бы через щелочку знакомых переплетов не следовало — если не хочешь снова валяться ночами без сна, один на один с памятью.
Митя, шатаясь в Ленинграде по книжным магазинам да по букинистам, начал читать у прилавка новую книгу — «Смерть после полудня» (еще ни разу, как и все мы, не слыхав имени Хемингуэя), начал читать, зачитался, решил, что это замечательная проза, и приобрел новинку. Когда же вышло в свет «Прощай, оружие!», он кинулся в магазин со всех ног.
Но Хемингуэй для меня оборачивался теперь не только Митей, а и Люшей и многим-многим другим.
Один раз, прочитав по складам заглавие — серебряные буквы на синем твердом переплете, — Люша спросила:
— Как же это: прощай, оружие! Бросить оружие? Разве в Испании уже все кончилось?
И я, и Митя взглянули на Люшу с большим любопытством. Книга Хемингуэя была совсем не об Испании, да и с Люшей про Испанию мы никогда не говорили, но по легкомыслию, присущему взрослым, не заметили, что Люше уже не три-четыре, а пять-шесть, что при ней мы говорим об Испании без умолку, что мы и ее заразили своей страстной любовью. Испания была тогда для нас — святая земля, мы завидовали тем, кого посылали туда воевать за республику, мы охотно отчисляли деньги из своей зарплаты в фонд помощи испанским антифашистским борцам, мы ненавидели фашистов — Гитлера, Муссолини, Франко.
«Разве в Испании уже все кончилось?» (Значит, Люше понятны все наши восторги и тревоги?)
Нет, в Испании еще ничего не кончилось, но как изменилось с тех пор все в нас самих и вокруг нас, хотя Хемингуэй не написал еще тогда «По ком звонит колокол».
В тридцать седьмом испанская трагедия отступила куда-то вдаль перед собственной нашей. И почему-то людей, вернувшихся из Испании, тоже сажают… «Вашего мужа по какой линии взяли?» — «Он был в Испании»… И разве Сталин не фашиствует на нашей земле хуже, чем Франко на испанской?
Перечитывать привезенные Изей книги я не стала. Разбуженная память мешала мне читать. Я с такою ясностью увидела Митю, возвращавшегося с прогулки по букинистам. Портфель набит, и книги вдобавок под мышками. Возвращался он обычно пешком: сесть в трамвай, если под мышками книги, невозможно. Перед нашей дверью он складывал их аккуратными стопками на полу, чтобы освободить руки и открыть дверь своим ключом. Мы с Люшей кидались помогать ему внести их в дом. Теперь он наскоро пообедает и предастся любимому своему занятию: перенося лесенку с места на место, расставлять новые книги по полкам. Каждая будет прочитана — Митя не терпел у себя на полках непрочитанных книг. (Я сразу увидела белесого человека, сидевшего на Митиной лесенке, увидела книги, раскиданные по полу, книги под сапогами солдат.) Восторгаясь какой-нибудь главкой или страницей, Митя будет внезапно входить ко мне в комнату и вслух оглашать главу с середины. На следующий год удивится, если я что-нибудь из прочитанного забыла. Сам он, прочитав книгу раз, усваивал ее навсегда, словно она превращалась в собственное его сочинение — помнил даже, на какой стороне страницы начинается та или иная глава…