Прочерк - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митя видел это и не желал добавлять горечи в мою жизнь.
— Лида, не будь, пожалуйста, ни-хон-но-моно! — уговаривал он меня. Цезарева неуправляемость портила жизнь и ему, мешала работать. Но он понимал, что мне еще хуже, что я чувствую себя виноватой — и перед ним, и перед Цезарем, и перед Люшей, — и не вплетал новую ниточку боли в затянутый жизнью узел. Услышав в нашей квартире Цезарев голос или даже самолично открыв ему дверь, он запирался у себя в комнате, Люше о Цезаре никогда не говорил ничего.
Воздухом Митиной доброты и душевной тонкости дышала я в Киеве, в семье Бронштейнов. Все они полюбили меня, в особенности Фанни Моисеевна. Меня как меня и уж конечно как Митину жену.
Митя был кумиром семьи. Хотя имена обоих братьев произносились родителями почти что слитно: «Изя и Митя», «Митя и Изя», — кумиром был Митя. И вот с Митей беда, хуже которой нет. Еще не распаковав чемодан, не умывшись и не пообедав с дороги, я раскрыла портфель, достала оттуда копии всех отправленных нами заявлений и прошений и рассказала подробно историю наших хлопот — историю, не подлежавшую почте. Я видела, как оживлялись надеждой лица моих слушателей. Но увы! Я попыталась было рассказать им, что такое очередь, что такое окошечко, какого накала молчание во флигеле возле тюрьмы и как оно неодолимо. И какие скудные огрызки новостей швыряют нам из этих окошек. Они верили мне, но то ли у них воображения не хватало, то ли у меня слов. Почему, собственно, служащего за окошечком нельзя расспросить поподробнее? А сколько раз в день в тюрьме кормят? И сколько человек в камере? Как, даже это узнать невозможно?
— Но оттуда ведь никто не выходит, никто из арестованных, а служащие НКВД на подобные вопросы не отвечают, — оправдываясь, тщетно повторяла я.
О вынесенном приговоре я старикам рассказать не решилась. Сказала, что Митю для продолжения следствия увезли куда-то из Ленинграда и не говорят — куда. Бумаги во все инстанции нами поданы: делать пока что более нечего, остается ждать.
О приговоре я рассказала на следующий день только Изе, когда мы оказались наедине.
В Киеве я бывала и раньше — в конце двадцатых годов, еще до знакомства с Матвеем Петровичем. Тогда я готовилась написать для детей книгу о детстве Тараса Шевченко и посещала главным образом шевченковские места: села Кириловку и Моринцы, могилу в Каневе над Днепром, домик Тараса в Киеве. Теперь осматривать город водил меня Изя, большой знаток архитектуры, истории города, памятных мест.
Были ли они друг на друга похожи, эти братья Бронштейны, Митя и Изя? (Митя шутил, бывало, что они когда-нибудь вместе откроют торговое дело: «бр. Бр.».)
Похожи ли? И да и нет.
Во внешнем Изином обличье чудилось мне иногда нечто столь Митино, что больно было смотреть: вот потер себе лоб, — совсем как Митя; вот тот же застенчивый взгляд поверх очков и та же смуглота лица и рук; и волосы растут от висков и ото лба точно так же; и даже родинка одна на том же месте: на правой руке, у основания большого пальца. А душевно? Да, благожелательность, внимание к другому человеку, несколько церемонная вежливость, уступчивость в быту. А — духовно? Да, в Ленинграде, помню, часами вели они между собою ученые разговоры, и это не были Митины лекции малоосведомленному брату, но общение двух мыслящих в науке людей. Изя был широко и разносторонне образован и, как и Митя, большую часть познаний приобрел не в вузе, а самостоятельно, из книг. Как и Митя, он окончил гимназию экстерном, сам изучил три европейских языка, знал русскую и европейскую историю — в частности почему-то весьма подробно историю наполеоновских войн. Но чутья к художественной литературе ему не хватало; рационализм был присущ обоим, а восприятие лирическое — только Мите. Вряд ли мог Изю тронуть или заинтересовать — ну, например, Блок. Судил он о прозе и стихах неточно, приблизительно, по-обывательски и ими не заражался, не жил. Юмора не хватало ему. Рационализм вырождался в педантство. Митя, вступая в спор, привлекал себе на помощь чужой авторитет, но неизменно подкреплял чужие мысли свежими, своими; Изя же хватался за авторитетную цитату как хватаются в море за спасательный круг; на его губах цитата оставалась цитатой — всего лишь. Митя самый ожесточенный спор мог окончить шуткой. Изя обижался, если кому-нибудь удавалось его переспорить.
Знания Изины были обширны, но они не претворялись в него самого, в его личность. Изя как бы складывал свои познания одно на другое стопочкой — отдельно от себя. Митя усваивал их и преображал.
Изя — тот же Митя, но в провинциальном варианте; Митя, ни на что не решившийся; Митя, не уехавший в Ленинград, не оказавшийся там в самом пекле современной науки; не встретившийся с Френкелем, Иоффе, Фоком, Таммом и не полюбивший их и не восставший на них; не познакомившийся с Гамовым, не подружившийся тесно с Ландау; Митя, не общавшийся на конференциях с Нильсом Бором; не слушавший Пушкина в чтении Маршака, — словом, Изя — тот же Митя, рано попавший в служебную колею, да так и оставшийся среди обывателей, так и не дерзнувший оторваться от привычного уюта милой семьи, уехать в чужой город от заботливых маминых рук на полуголодное студенческое житье.
Они были очень похожие и совсем разные — эти бр. Бр. — братья Бронштейны. Словно жизнь, фотографируя обоих, одного оставила не в фокусе. Или иначе: сфотографировав равно обоих, она не удосужилась с равной степенью яркости проявить пленку.
(Изя был знатоком знаний; Митя — творцом их. Я — вообще невежественна. Через много десятилетий я попросила одного молодого физика, изучающего теперь наследие Бронштейна: попытайтесь объяснить мне, что сделал Матвей Петрович в науке? Так, чтобы я хоть чуть-чуть поняла.
Привожу его ответ.
«Вы спрашиваете: многое ли успел сделать Матвей Петрович Бронштейн? Даже если бегло взглянуть на перечень его собственных работ, уже составленный нами, и на еще не составленный список тех ученых, в чьем образовании он сыграл существенную роль, становится ясно, что за свою тридцатилетнюю жизнь успел он сделать многое. Однако у тех, кто знал его лично, нет никаких сомнений, что несделанным осталось большее. (Важнейшие достижения многих выдающихся физиков относятся к их „послетридцатилетнему“ периоду творчества.)
Кто может предсказать, например, какой была бы судьба квантовой гравитации, если бы достигнутый М. П. Бронштейном еще в тридцатые годы уровень проникновения в эту проблему не пришлось бы достигать заново через несколько десятилетий? И если бы этот уровень стал всего лишь отправной точкой, всего лишь началом, которое продолжил бы своими трудами сам Матвей Петрович?»