Человеческий панк - Джон Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я бы лучше как следует позавтракал, — говорит он. — Я не ел со вчерашнего утра.
До ближайшего кафе пять минут ходу. Мы делаем заказ и садимся. От Люка воняет, ему надо помыться, переодеться, он бросает рюкзак под стол, глаза бегают туда-сюда, по мужикам, зарывшимся в газеты, они так яростно набрасываются на очередной скандал, последние страницы им интереснее, чем первые. Первый раз в жизни я чувствую себя старым. Вообще-то я ещё не дожил даже до расцвета сил, но грудь всё равно щемит. Тяжело, когда затягивает назад, когда приходится ворошить воспоминания. В кафе пока мало народу, хозяин заведения ходит и собирает пустые тарелки, по большей части вылизанные дочиста, можно даже не мыть. Я изо всех сил пытаюсь оставаться спокойным, выбираю правильные слова из урагана, который бушует в моём сердце.
Главное не отпугнуть парня, попытаться сдержать эти видения про безумного учёного, которые так и рвутся изнутри; эксперименты в концентрационных лагерях и экономику коровьего бешенства, генетически модифицированные человеческие сознания, у которых отключены эмоции и индивидуальность, культура клонов, всемирно спонсируемые учёные, которые раздевают жизнь догола, вертят как хотят хромосомами и ДНК, корпорации, обустраивающие исследовательские лаборатории, синтетический пульс сгенерированного компьютерами мира. У нацистов была такая идея. Только они говорили о ней вслух, а у нас она засекречена. Но если я начну говорить о том, о чём думаю, парень встанет и уйдёт, взглянув на меня так же, как мы смотрели на Смайлза, когда он начинал нести всякий бред, про коммунистических и фашистских диктаторов, про администрацию и политику обеспечения жильём. Так что я молчу, и Смайлз сидит напротив меня, уставился в стол, поднимает голову, чтобы хлебнуть чая, на лице солнечный свет, пропущенный стеклом, туман уже исчез. При ближайшем рассмотрении видны отличия, форма головы и вид кожи, куча вещей, ты и не думал, что замечал их, но они похоронены в глубинах сознания. Он явно сын своего отца, но я всё равно не понимаю, как. И вдруг в голове щёлкает.
— Я год работал в Илинге. Компьютеры. Это такая штука, можно разобраться самому. Для начала надо завести собственную тачку, найти мануалы, но когда понимаешь основы, дело сделано. Кому надо можно легко заморочить голову. Тех, кто кончил университет, берут без разговоров. Надо говорить, что тоже кончил, тебя берут, а дальше уже всё от тебя зависит. Работай себе, получай деньги. Там, где компьютеры, там денег хватает. Так что надо забраться туда и забрать свою долю, взять своё. Неважно, насколько ты хорош, важно войти в дверь, просочиться через собеседование. Эти мудаки так обленились, что даже не проверяют бумаги, всё, что надо — чувака на другом конце трубки или письмо на бланке. Надо использовать систему. Я это понял, только когда стал постарше. Очень жаль, ведь ребёнком я доставлял кучу проблем, чаще всего по собственной вине.
Люк не улыбается, как это делал Гари, но он тоже позитивный, оптимист, хотя в его глазах и живёт печаль, под глазами — мешки человека, измученного ночёвкой на скамейке, визит на кладбище выбил его из колеи. Если он работает, зря он спит на улице, отмораживая яйца, надо было найти нормальное тёплое место. Вот поймает пневмонию. Надо было заплатить за ночёвку и завтрак.
— Это был минутный порыв, я же говорил. Не знаю, почему я решил сюда приехать. Сюда добираться от Илинг Бродвея пятнадцать минут, я уже не раз думал заехать, но всегда откладывал, мол, это ничего не изменит. А сейчас я рад. Печально, комок в горле, но уж как есть.
Он правильно сказал насчёт эксплуатации системы, и мне понадобилось гораздо больше времени, чтобы заметить то же самое, но это путь в тупик. Люди привыкли биться лбом в стену, ломиться в парадный вход, точно говорить, чему их учили, так устроен мир, и это честно, ты знаешь, кто чего стоит, но иногда надо поступать хитро, если хочешь победить. Проблема в том, что некоторые люди охуительно пронырливы, они забили жить по схеме, а остальные — ничтожества, которые каждый пенни выдаивают из системы, в первую очередь им не хватает смелости, они всегда и на все согласны.
Интересно, что с его матерью. Она наверняка переживает, если он должен был вчера вечером приехать в Брайтон. Пытаюсь вспомнить её имя, не могу. Чувствую себя виноватым, думаю о Саре, как я не смог вспомнить её имя.
— Я звонил маме вчера со станции. Не сказал, что я здесь, просто, что появились дела. Я буду жить в отеле, где она работает. Там на чердаке есть свободная комната, ей никогда не пользуются. Она на шестом этаже, я хочу покрасить там стены и привести всё в порядок.
У меня в голове играет «Sound And Vision» Дэвида Боуи, комната цвета электрик, где Люк будет жить. Ебануться. Интересно, откуда эти мысли.
— Тамошний хозяин приятный парень, — продолжает Люк. — Он говорит, я могу жить бесплатно, если научу его работать на компьютере. Я так понимаю, он хочет помочь маме. Она хороший работник. Там есть окно, которое выходит на море, и можно забраться на крышу и увидеть берег Франции. И не слышно машин. Словно ты в облаках, забрался на гору там, и никто тебя не может достать. Я хочу спрятаться там и писать собственную музыку. Надо найти нормальный компьютер, и денег надолго не хватит, но можно устроиться на работу в паб, или в кафешку, чтобы не умереть с голоду.
Спрашиваю его, что он слушает.
— Всё подряд, от Kraftwerk и Брайана Ино до Headrillaz и Голди.
Может, он знает альбом «Low», песню «Sound And Vision».
— Голубой, голубой, электрик. Он смеётся. Мы оба смеёмся.
— Хозяин отеля, его зовут Рон, он всегда хорошо ко мне относился. Они с мамой просто друзья. Наверно, из-всех, кого я встречал в жизни, он больше всего похож на отца. Очень жаль, что моего старика нет в живых, что они не остались вместе. Хорошо, наверно, жить в полной семье. Мама воспитывала меня, когда я был маленьким. Ладно…
Приносят еду, у него в глазах море слёз, так что я смотрю в тарелку, притворяюсь, что не заметил, занят едой. Даю ему минуту, ругаюсь на солонку, бурчу, мол, всегда забивается, качество кафе проверяется по состоянию солонки, что работники следят, чтобы соль нормально сыпалась, между тем время идёт. Я тыкаю вилкой в дырочки, втыкаю туда нож, ломаю пластмассу, внутри мерзкое чувство, когда я думаю об этом ребёнке, о каждом ребёнке, запертом дома, о мертворожденном брате, мать с отцом так и не дали ему имя, надо было дать ему имя; представляю, как сын Сары спрашивает, где папа, и ей приходится отвечать, что она не знает, что он где-то далеко; и представляю подростков, стоящих перед китайским вокзалом, таблички на шее, приговорены к каторге, может, к смерти. И чего мне больше всего хочется — зарядить кулаком кому-нибудь в морду и сломать нос, чтобы кости проткнули мозг, отплатить кому-нибудь за несправедливость и мерзости, которые люди делают друг другу. Жизнь не должна быть такой. Если бы люди работали вместе, а не тянули бы одеяло каждый на себя, всё бы было. Кто-то должен заплатить по этому счёту, но никто не примет вину на себя. Все переводят стрелки, на соседа и на другое учреждение. Злость нарастает, но я держу себя в руках, прочищаю дырочки и посыпаю еду здоровой дозой.
— Ебанись, — смеётся Люк. — Во ты ковыряешься со своей солью.
Я киваю и хихикаю, мне нравится его улыбка. Говорю ему, его отец серьёзно увлекался музыкой, как и он. Когда мы были молодыми, мы были панками.
— С ирокезами и булавками в носу? Попрошайничали и нюхали клей в подъездах?
Ничего подобного. Мы слушали музыку, большинство людей не могло себе позволить дресс-ап, а попрошайничать — вообще не наш метод. Панками были простые ребята. Панк был антимодный, пока журналисты мод и университетские профессора не взяли дело в свои руки, стали создавать имидж группам, забыв про людей, массы, социальный климат того времени. Панк был антимодным.
— Мне как-то попался панковский компакт. Лучшие хиты.
Я наслаждаюсь вкусом консервированных помидоров, сок пропитывает кусок тоста. И что он собирается делать? Придти на могилу было честно, но что теперь? Вот и всё, надгробие и надпись, теперь назад, на первом поезде до Паддингтона?
— Я хочу погулять, посмотреть на место, где рос отец. Почувствовать это место. Когда я жил дома, я часто думал, как это — иметь и мать, и отца. Представлял, какими должны быть мать и отец. Рисовал их образ, чаще всего — лица из телевизора, или из книг, и когда я вернулся к маме, обнаружил, что она красивая женщина, красивая девушка, которую разочарование накрыло в самом начале жизни. У мамы не было фотографии отца. Я не знал, как он выглядел. У тебя есть?
Качаю головой. В обычной жизни такими вещами редко занимаешься. Люди фотографируются, когда вырываются из повседневности. На праздниках, когда кончились трудовые будни, быстрый глоток рая. Выйти на променад, поесть сладких пончиков и попить чая, сходить на ярмарку, поиграть в безумный гольф, покататься на ослике по песку, два раза поесть картошку фри. Нет, мы никогда не фотографировали друг друга, может, нам в те годы не попадал в руки фотик. Не представляю, как мы стоим в пятницу вечером в пабе и позируем для фотографии, или в «Электрик Бол-рум» говорим «чиииз». Может, надо было, но я как-то не заморачивался на этом, даже когда ехал в поезде через Сибирь, работал в Гонконге, путешествовал по Китаю. Я бы с радостью дал Люку фотографию отца. Надо посмотреть, может, у Тони есть. Если у кого есть, так у него. Вроде бы он живёт в Лэнгли. Сто лет его не видел. Не представляю, где старик Доддз, знаю только, он переехал через два месяца после смерти Смайлза, жил со смайлзовой тёткой, пытался что-то для себя решить. Ещё слышал, он уехал на побережье, но Тони потом никогда о нём не говорил. Может, он умер. Они — дядя и дед Люка. Об этом я не подумал. Может, он о них ничего не знает, так что я начал ему объяснять, обрадовался, представив, как все соберутся.