Странное это ремесло - Богомил Райнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Знаю, знаю, — опередил ее я. — Роза… Только сама видишь, ничего из твоей истории не получается. Что делать, такая уж ты невезучая, даже автор — и тот попался неумелый».
Вероятно, мне действительно не хватало умения, но как я уже, кажется, говорил, чего-чего, а упрямства у меня всегда было хоть отбавляй. Тем более что теперь я отчетливо понимал, в чем причина провала: я рассказал о том, что увидел сквозь закрытые веки, телеграфным языком, скороговоркой, не обрисовав деталей внешности и обстановки, не сделав их осязаемыми, опустив те, на первый взгляд, мелочи, которых иные читатели и не замечают, но которые делают рассказ рассказом.
На обратном пути, в поезде, я принялся писать рассказ заново, хотя и в уме, а не на бумаге. И продолжал это потом дома, в Париже. Писал несколько ночей кряду — кстати, давно уже пора было заняться чем-то, а то я стал спать больше необходимого. Когда же наконец однажды под утро я закончил рукопись, то решил, что для большей объективности прочту ее через неделю.
Прочел я ее, само собой, в тот же вечер. И не без удивления почувствовал, что на этот раз я доволен. Относительно доволен. Насколько может быть доволен человек, не питающий на свой счет особых иллюзий. Спустя несколько дней я проверки ради перечитал свой рассказ снова и с горечью установил, что он мне нравится уже меньше. И снова принялся черкать и перечеркивать.
Это был, в сущности, лишь небольшой рассказик. Отнюдь не претендовавший на открытие новых миров. Обыкновеннейший рассказ. Но для меня он важнее всех, какие последовали или могли бы последовать за ним. Потому что без него я не написал бы и тех страниц, что появились позже. И еще потому, что без него я потерял бы веру в то, что гожусь даже на скромную роль подмастерья в странном нашем ремесле.
Когда я теперь мысленно возвращаюсь в те годы, мне думается, что если я проявил достаточно упорства, чтобы вынести все свои писательские неудачи, проглотить все горькие пилюли и, несмотря ни на что, по-прежнему стучать на своей уже довольно расшатанной машинке, то этим я обязан тому, что достаточно много времени проводил в одиночестве.
Искусство есть средство общения, причем общения со множеством людей одновременно. Однако не всегда мы отдаем себе отчет в том, что достичь этого приятного общения можно, лишь пройдя через длинное глухое пространство, называемое одиночеством. Человеку настолько общительному, что ему необходимо быть всегда на людях, непрерывно разговаривать, который даже в своих сновидениях с кем-то болтает о том, о сем, — такому человеку незачем заниматься литературным творчеством. Он наделен счастьем немедленного, спонтанного самовыражения, без мучительных препон писательства. Нет ничего удивительного в том, что потребность писать возникает именно оттого, что это единственно возможная для тебя дорога к людям.
В молодости я был чрезмерно, можно сказать, болезненно застенчив. Не в том смысле, что не мог отважиться продать антиквару книги или предложить куда-нибудь свои стихи. А в том, что даже под страхом смерти не мог ни с кем поделиться тем сокровенным, что порой так трудно нести в себе, из-за чего так теснит сердце. Я рос один, в доме, где не было женщины и было не особенно принято говорить о своих чувствах и настроениях. Если мне не изменяет память, в двенадцать лет я первый раз влюбился и после долгих колебаний решился открыть свои чувства, конечно, не в глаза предмету моих грез, а в письменной форме. А потом мне стало известно, что «предмет моих грез» прочла мое послание нашим общим знакомым и все ужасно смеялись. Я не удивился, ведь сентиментальные излияния всегда вызывают смех.
Мораль напрашивалась сама собой. Я замкнулся, как орех в скорлупу, и если впоследствии стал перемежать трудовые будни веселыми возлияниями, то только благодаря простому открытию, что вино развязывает язык. Да так развязывает, что нагородишь кучу глупостей, а на другое утро самому противно вспоминать. Но городи — не городи, а то, другое, продолжает теснить тебе сердце.
Сочинительство явилось для меня единственно надежной дорогой к людям. Это медленная и трудная форма общения, но она оправдывает себя. Конечно, она предполагает известную дозу одиночества. Если ты заранее не придумаешь и не продумаешь, что ты намерен сказать людям, то ничего и не скажешь. И еще: невозможно побалагурить с одним приятелем, с другим посудачить о том, что такая-то сбежала с таким-то, или даже обсудить серьезнейшие темы, а потом прийти домой и засесть за очередной рассказ. Чересчур частые встречи с друзьями не оставляют места для встреч с твоими героями. Возможно, какое-то время они будут сопровождать тебя, но потом обязательно бросят. Потому что даже у вымышленных людей терпение имеет границы.
В Париже, покончив со служебными делами или в перерыве между ними, я располагал в достаточном количестве и временем и одиночеством. И чтобы продлить это одиночество, обычно передвигался по городу пешком. Потоки машин и толпы прохожих не мешали мне — наоборот, я как бы тонул в них и оставался совсем один. Точнее, не один, а с глазу на глаз с очередным персонажем, который прицепился ко мне.
И пока я проталкивался сквозь толпу, или рассеянно глазел на витрины, или же стоял на перекрестке в ожидании зеленого света, в голове у меня проплывали отрывочные образы и фразы, из которых мог бы сложиться рассказ. Уверенности в том, что сложится, не было никакой, но я говорил себе, что тогда возьмусь за что-то другое. Груда впечатлений в голове была достаточно велика, чтобы не волноваться по этому поводу. И, наверно, именно потому, что я работал без договоров и сроков, и вообще не считал это работой, я был по-своему счастлив.
Да, счастлив, но только в первое мгновение, когда работа еще не выглядит работой, когда она состоит в почти пассивном созерцании образов, которые принимают зримые контуры в твоем воображении. Как будто ты сидишь в кино. Да еще вправе сам придумывать фильм, и блаженно придумываешь его почти без усилий.
Быть может, это мгновение важнее всех остальных. Быть может, именно в нем проявляется чудо — прорастание зерна. Но это все еще не работа. И если на этом и остановиться, то хотя зерно проросло, ничего у тебя не получится. Мысленно воздвигнуть дом — не значит построить его в действительности. Люди думают, что между зданием и романом большая разница только потому, что здание более материально и более зримо. А в сущности, если разница и существует, то не в пользу романа. Архитектор предоставляет другим осуществить его проект, тогда как писатель никому не может поручить написать его книгу.
Вот тогда-то и раскрылось мне то огромное расстояние, которое отделяет коллекционирование сюжетов от создания рассказов. Как часто я натыкался на «готовый» сюжет или вдруг меня осенял интересный замысел, завладевал мной на несколько часов или несколько дней, а потом я забрасывал его, потому что появлялся другой сюжет или другой замысел или потому что не хватило характера засесть за работу.
Работа, настоящая работа, начинается с преобразования призрачного в материальное, с преодоления материала, с трудной моделировки не только общей композиции, но и каждой мельчайшей детали. И этот период — во всяком случае для меня — был вовсе не счастьем, а мукой, долгими часами горечи и разочарования, прежде чем испытаешь радость от какого-нибудь небольшого пассажа, причем радость эфемерную, которая при первом же следующем прочтении сменялась новым приступом огорчения.
Позже некоторые мои коллеги упрекали меня за то, что я зря тратил время, занимаясь «чуждой нам действительностью». Это было их право, и я не счел нужным объяснять, что, прожив семь лет среди этой «чуждой» действительности, нельзя было не заметить ее. Другие — а возможно, те же самые — порицали меня потом за то, что я бросил писать рассказы и принялся за романы. Но для меня рассказы были уже пройденным этапом. Пройденным, вероятно, не самым лучшим образом, но все равно он остался позади. Я мог, разумеется, извлечь из груды моих записей еще пять или пятьдесят историй, но не видел в этом смысла.
Были среди моих собратьев и люди, признававшие за мной право писать романы. В конце концов, кто в наше время их не пишет? Романы нынче стали такой же эпидемией, какой в свое время были юношеские вирши о первом вешнем дне и первой любви. Так что вопрос о моем праве на этот жанр был кое-как решен. Но возникал другой вопрос — о теме: почему «шпионский» роман?
В самом деле, почему «шпионский»? Эта загадка иной раз вставала и передо мной самим. Я занялся темой разведки сначала просто так, почти шутя. Бывает, что увязаешь в серьезном деле, можно сказать, в шутку. Но ведь даже шутки рождаются не случайно.
С того дня, когда зловещая туча атомного гриба нависла над развалинами Хиросимы, мир стал жить на грани войны. Наступила эра Великого страха, как говорили там, на Западе. И страх этот там, на Западе, был как-то осязаемее. При каждом новом политическом кризисе — а они следовали один за другим через короткие промежутки — типографские машины принимались изрыгать экстренные выпуски с огромными устрашающими буквами. Дикторы мрачными голосами возвещали по радио последние тревожные новости. Люди богатые готовились, если что, удрать на самолете в Швейцарию или на Балеарские острова. Бедные довольствовались тем, что выстраивались в очередь за мылом и растительным маслом.