Новый Мир ( № 3 2005) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы иметь наиболее полное, “стереоскопическое” представление о личности Георгия Эфрона, об “изысканном пейзаже его души” (говоря словами любимого им Поля Верлена) — необходимо прочитать и его письма родным. Они другие, чем дневник, — об этом он пишет в письме сестре Ариадне (Але): “...я в него гораздо меньше вкладываю „своего”, личного, чем в эти письма” (Эфрон Г. Письма. М. — Болшево, 2002, стр. 162). И действительно, сестра после смерти матери оказывается, видимо, единственным человеком, перед которым можно снять броню скептицизма. Именно ей он пишет о том, как мучительны картины прошлого, о книге, которую они должны написать вдвоем о своей матери (как Ева Кюри, которой Цветаева восхищалась), об “аналогии судеб” — своей и сестриной. Удивительно, как в общем-то адекватно оценивает Мур и политическую ситуацию (все его рассуждения о ходе военных действий и предвидения на этот счет оказываются весьма верными), и ситуацию свою личную — чего стоят хотя бы его пророческие слова о том, что “эта татарская антреприза дорого нам обойдется” (имеется в виду эвакуация в Елабугу). Когда речь идет о человеке, рано ушедшем и не реализовавшем до конца потенции личности, неизбежно появляется гадательный модус: что было бы, если бы он остался жив? Что было бы, если бы Георгий Эфрон не был убит в 1944 году в Белоруссии? Возможно, что при таком пристальном внимании властей к этой семье его действительно ждала бы судьба Ариадны. Но если продолжить наши “если” и предположить, что он все же остался бы жив после лагерей и ссылок или даже что ему удалось бы эмигрировать (ну, например, во времена хрущевской “оттепели”), думается, он стал бы писателем, и весьма известным.
И, пожалуй, никто, как сестра, не понимает его “вызывающего” поведения — в письме к Анастасии Цветаевой она так объясняет, почему он вместо слова “мама” ставит инициалы “М. И.”: “...это — подсознательное желание отдалить от себя именно маму, чтобы в памяти возникла не так страшно погибшая мать, а более отвлеченная „М. И.” во всем ее литературном величии. Ему, Ася, очень больно писать „мама”” (“Марина Цветаева в письмах сестры и дочери”, стр. 170). А вот что он пишет мужу сестры Самуилу Гуревичу в январе 1943 года: “Самое тяжелое — одинокие слезы, а все вокруг удивляются — какой ты черствый и непроницаемый” (Эфрон Г. Письма, стр. 110). Одиночество свое Мур ощущает как рок, неизбежность, постоянно рефлексируя над истоками и причинами этого качества своей жизни. Ощущение распада, начавшееся еще в относительно счастливом детстве, углубляется по приезде в СССР и далее продолжает нарастать. “Я жажду гармонии”, — записывает он на палубе парохода, плывущего в Елабугу. По странному совпадению в противоположную сторону, к Москве, проплывает мимо них “Мария Ульянова” — на судне с тем же названием 16 июня 1939 года началось их с матерью возвращение на родину. “Занося ногу на сходни, я ясно сознавала: последняя пядь французской земли” (Цветаева М. Неизданное. Записные книжки. В 2-х томах, т. 2. М., 2001, стр. 442).
Оставшись совершенно один после смерти матери, Мур ставит себе цель выжить и не просто выживает, но ему удается окончить школу, одновременно заботясь о добывании насущного хлеба, беспрерывно болея, не имея денег, находясь в постоянном напряжении от грозящего призыва в армию или на трудфронт. В эти годы окончательно формируется его личность. Культурный феномен дендизма оказывается гораздо глубже, чем его внешнее проявление. Внутренняя свобода и независимость, присущие этому психологическому типу, связаны со стоицизмом, возможности культивировать который сыну Цветаевой предоставились самые неограниченные. Ташкентские записи пестрят цифрами — Мур фиксирует цены, вес и количество продуктов, присланные ему деньги и свои долги (“Но долги, долги! — восклицает Мур. — Совсем как у Байрона в добром старом XIX-м в., совсем как у Бальзака!”). На этом “фоне жизни” и происходит его взросление, отчаянная борьба за выживание не только физическое, но за свое “я”, свой “золотой индивидуализм”. Голод толкает Мура на воровство — не приносящее, впрочем, барыша, скорее наоборот: все свое пребывание в Ташкенте он выплачивает деньги своей бывшей хозяйке за украденные вещи (сумма, объявленная ею, превышала стоимость вещей). Еще один эпизод — кража золотых часов у знакомой — сопровождается чтением “Преступления и наказания” (!) и также разрешается весьма оригинально: на следующий день после кражи Мур, получив от хозяйки часов записку недвусмысленного содержания, отдает ей деньги за уже проданные часы. Хуже, когда ему приходится продавать книги: “Вчера продал на 78 рублей книг — все книги продал: и Валери, и Маллармэ, и даже все книги М. И. И был сыт. Продавая эти книги, я гораздо более ощущал себя преступником, чем когда крал вещи у М. А. и часы у А. Г. Неизмеримо более! Но я рассудил, что если я попаду в Москву, как предполагаю, то там, если мне понадобится, я всегда смогу найти и Маллармэ и Валери в ГЦБИЛ. Вот насчет маминых книг — не знаю. Глупо и преступно против sa memoire [ее памяти] то, что я продал эти ее книги с надписями ко мне: „Моему сыну...” и т. д. Неужели я так мало ценю ее память и все наше общее прошлое? Ох, не знаю. Надо все оборвать — и все воскресить; начать новую жизнь, — но которая должна вернуть старое” (4 июля 1943).
“Дневники” — это отрефлексированное бытие, и отсутствие в них какой-либо стороны жизни также может быть значимо. Так, в “Дневниках” Георгия Эфрона нет не только картин или образов прошлого (которые присутствуют в письмах), в них нет, например, его снов (возможно, конечно, что они ему не снились). После самоубийства матери вытесняется вообще семейная тема — практически перестает упоминаться отец. Но при этом — в июне 1943 года, за год до гибели Мура — появляется запись о том, что ему удалось написать первую главу некой семейной саги, романа из семейной жизни (может быть, это и есть попытка воскресить прошлое в новой жизни?). Речь там идет о родителях Сергея Эфрона — Елизавете Дурново и Якове Эфроне. Муру необходимы достоверные сведения о них, получить которые он может теперь только у Лили (Елизаветы) Эфрон, своей тетки. Степень отстраненности и “олитературивания” материала такова, что родители упоминаются не как “отец и мать”, но как Сергей Эфрон и Марина Цветаева: “...мне нужны именно точные даты и точные факты <...> о встрече Марины Цветаевой и Сергея Эфрона”. К сожалению, набросков этого романа не сохранилось, но, видимо, не случайно Мур начал свою “сагу” именно с генеалогической линии отца — параллели очевидны: участие в революционно-террористической деятельности родителей Сергея Эфрона (более того, Яков Эфрон был одним из исполнителей казни провокатора) — и агентурная деятельность отца (завершившаяся убийством Игнатия Рейсса и бегством в СССР), эмиграция (Елизавета Эфрон последние годы жизни провела во Франции) и, наконец, семейная трагедия — двойное самоубийство сына и матери, Константина и Елизаветы Эфрон.
Мур, последний свидетель цветаевского бытия, оказывается чрезвычайно интересен и сам по себе. Его желание выйти из тени матери и позиционироваться как самостоятельная личность (“...но я полагаю, что я просто не могу ходить в гости как „сын Марины Ивановны” — что мое положение среди ее знакомых неравноправно. Я считаю, что я буду вращаться только в такой среде, где я буду сам Георгий Сергеевич, а не „сын Марины Ивановны”. Иными словами, я хочу, чтобы люди со мной знакомились непосредственно, а не как с „сыном Цветаевой””) в конце концов исполнилось: его “текст жизни” читается как увлекательный, но трагический документальный роман. Иногда кажется почти неправдоподобным, что семнадцатилетний молодой человек с такой глубокой проницательностью способен осознать собственную личность, истоки трагедии своей семьи и свое положение как осколка этой семьи, чужеродного тела в обществе строителей того самого “светлого будущего”, на которое возлагаются все его юношеские надежды. Терпят крушение и его иллюзии, связанные с “советской Родиной” (тут, конечно, трудно не вспомнить материнскую “охранную грамоту” — цикл Цветаевой “Стихи к сыну” 1932 года: “Езжай, мой сын, в свою страну...”), — все-таки последнее, что он будет вспоминать, — это “милая Франция”: “И последняя мысль моей свободной жизни будет о Франции, о Париже, которого не могу, как ни стараюсь, которого никак не могу забыть” (Эфрон Г. Письма, стр. 110).
Записи в “Дневниках” Мура обрываются 25 августа 1943 года, далее о его судьбе мы знаем только из его писем родным и некоторых архивных документов. Думается, что том, включающий дневники, письма, стихи, прозаические опыты и рисунки Георгия Эфрона (одаренного, как и сестра, талантом рисовальщика), был бы захватывающим и небесполезным чтением, с разных сторон раскрывающим его многогранную и неоднозначную личность. Хочется верить, что время скоропалительных оценок и вынесения приговоров в цветаеведении окончилось. Цветаева слишком легкий объект для людского суда — слишком уж доверчиво (или провокативно?) открывала она завесы над своей биографией, — взять хотя бы ее “Записные книжки”, правдивость и откровенность которых, порой в ущерб себе, роднит их с “Дневниками” ее сына Георгия Эфрона.