Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества - Елена Клепикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Liebestod, гибель любви.
Вот незадача – в школе немецкий учил, а на кой теперь леший, когда даже еж кумекает по-английски.
Остался один – один на один с мухой.
Заместо музы – муха.
Поэт и муха.
И еще раз чуть не стошнило, в гостях у тети Муси, почти Музы, – сколько мне тогда? семь? восемь? Сталин еще жив, помню точно. Брат двоюродный, балбес лет уже под 30 и насмешник, и когда я заметил, что летает, и стал ловить, потому что, если сядет на еду, надо тут же выбросить, а поймал великовозрастный и раздавил прямо в моей тарелке с винегретом, измываясь над гигиеническими правилами нашего дома.
Вот тогда путем шока излечился наконец от мухофобии, а сейчас совсем по другой причине, потому что единственная и преследует лично меня, как императора Веспасиана, или Тита, или Домициана – или Диоклетиана? Нет, это из другой компании, а тот из Флавиев, как и примкнувший к ним Иосиф. Кого именно, не помню точно. А путал все со всем, метафорическое сознание, неуловимое сходство, обрывки знаний, хоть и числился среди литературных собратьев эрудитом и даже снобом, но это не трудно, – клаку с клоакой, кокетку с кокоткой, факира с халифом, Ван Гога с Гогеном, Шумана с Шубертом, Эдипа с Эзопом, мизантропа с филантропом, конъюктивит с промискуитетом, фауну с флорой, водопад с фонтаном, Парфенон с Пантеоном, Палестрину с Палестиной, Барселону с Братиславой, парламентеров с парламентариями, друзов с друидами и даже асфальт с сургучом, а ольху – с орешником, не говоря уже об императорах Калигуле и Каракалле. Божий дар с яичницей, но это о другом. Великий путаник – а это откуда?
Жена ушла вместе с остальным читателем, который не от меня одного, а от всей литературы схлынул, на фига она ему теперь, но все равно лично обидно. На стадионах выступал, писательский билет достаточно было предъявить, чтобы любая пошла, за каждой дыркой не ушивался, выбор был колоссальный, пока Галатею не подцепил, пусть вторичные половые признаки, но мы же цивилизованные люди, черт побери, это и есть наш павлиний хвост, соловьиная песнь и проч. и проч. А теперь что? Мускулатура? Автомат Калашникова? Бабки? В смысле баксы, грины, зеленые, потому что наши не в счет.
А что теперь в счет?
Долларизация секса. Деэротизация человека. Стебаное время. Волчье племя. Собачья жизнь, да и та не задалась. Никчемушник – вот кто я. Литература накрылась, мозгá не та. Пора уже вырубиться из этой жизни, отвалить к едрене-фене на свалку истории.
На один день пришлось – поэму в «Юности» зарубили и набор книги рассыпали: коммерческой ценности не представляет. Жертвы собственного успеха, потому что первыми на баррикадах в борьбе за свободу, был Гаврош, а теперь кто? Вернулся в пустой дом, один кот посреди комнаты развалился, лето, жара, кто на даче, а кто в Израиле, оглядел полки с рукописями: по-средневековому скрипторий, а в моем случае – кладбище никому больше не нужных стихов. И сам никому не нужен – жена ушла, читатель бросил, лучший друг предал, хоть никогда другом не был и не предавал, но кислородные пути перекрыл, дышать нечем, за грудь хватаюсь, нитроглицерин не сосу, а глотаю. Лег рано, долго вертелся, черные мысли одолевали, вот и порешил кончать с этой бодягой, тем самым подтвердив свою поэтическую сущность. Хотя кому до этого дело? Устал, слишком долго живу, засиделся в гостях, телефон молчит, дверной тоже, в почтовом ящике пусто – одни счета, которые нечем оплачивать, уже и на плаву не держусь, никогда не служил, жил на стихи и переводы благодаря дружбе народов, а сейчас какая дружба? Разбежались кто куда, а кому некуда – ничтожат друг друга. Весь вопрос – каким способом? Пистолета нет, цианистого калия нет, даже веревки надежной нет, не говоря уж о крюке, а этаж второй, руки-ноги переломаешь и жив останешься – всем на посмешище, а друг-враг будет злорадствовать, хоть и нет ему до тебя никакого дела, что самое обидное: я о нем – днем и ночью, а он обо мне – никогда. Почему я не женщина? Тогда был бы шанс! Однолюб и одноненавистник – вот кто я! Его только и любил, а потому ненавижу – как жаль, что тем, чем стало для меня его существование, не стало мое существованье для него. Дошел до ручки – его словами заговорил, собственных нет, даже мое сокровенное выразил не я, а он. Что делать, что делать. Вот тогда она и появилась.
Свет включил, очки надел – никого. Показалось.
Повернулся на другой бок, чтобы дальше думу черную думать, – на чем остановился? Пытаюсь вспомнить – никак. Завтра додумаю, утро вечера мудренее, да не тут-то было: опять чувствую – не один. Снова включил свет, снова надел очки и притаился: слежу. Вот тут папу и вспомнил. Эта та самая, которую он так и не поймал.
Подошел к окну, раздвинул шторы – август 1993-го, улица Ленина в городе Санкт-Петербурге, который все еще называю Ленинградом, у собратьев темно, что ни говори, прозаикам легче, а мне уже не перестроиться, пытался, но не успеваю, замыслы и мысли устаревают на глазах еще до того, как садишься за машинку, многие компьютер приобрели, только что бы я на нем писал? – назад, к гусиному перу! Может, так и назвать? Ускорение! Когда время несется, как ракета, поэт должен думать медленно, как черепаха. Хоть и неизвестно, как она думает.
Вот она! Сидит на краешке ночной лампы и задними лапками слюдяные крылышки чистит. Маленькая, но такие как раз самые зловредные.
Со сложенной вчетверо газетой подкрался и застыл: на прозрачных крылышках узор, как на листьях, темные глазки в орбитах вращаются, как у стрекозы, а лапками так и сучит. Прицелился для верняка – хлоп! – лампа вдребезги, тьма кромешная, вот черт! Осторожно продвинулся к выключателю, чтобы не порезаться осколками – и минут пятнадцать, наверное, ползал по полу, убирая. А потом опять лег, в комнате такая тьма, что можно спать с открытыми глазами, черные шторы против белых ночей, пытаюсь успокоиться и заснуть, какое там – чувствую, на плече сидит. Или кажется? С головой накрылся, но душно, задыхаюсь, а когда одеяло сбросил, на нос села, не отвязаться. Вспоминаю, среди осколков ее вроде не было, думал, отлетела куда-нибудь в угол и лежит лапками кверху, как в детстве в мухоморе. Снова надеваю очки и иду к выключателю, на все натыкаясь, хорошо хоть, не на стекло. Между рамами мертвые лежали, но считалось, что заснули летаргическим сном, а к весне оживут. Мама, когда газетные полоски отклеивала, сбрасывала их тряпкой на улицу, а папа сердился. «Где мухи?» – спрашивает. «Так они же мертвые…» – «Какие же они мертвые? – возмущается папа. – Это у них зимняя спячка, как у медведей. А потом они проснутся и вернутся домой – мне же их и ловить». А на самом деле рад – что бы он делал в оставшиеся ему годы без охоты на мух? Открытия сезона ждал с предвкушением. Завел специальную тетрадку, где вел подсчеты трофеям. Судя по годовым цифрам, то ли мух становилось все больше и больше в мире, то ли он с каждым годом совершенствовал свое искусство по истреблению мушиного племени, и неизвестно, чего бы достиг, если бы не смерть в больнице Куйбышева от рака двенадцатиперстной. Вот прообраз моей смерти, если бы не сердце и если сам не опережу, потому что передается по наследству, хотя не обязательно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});