Обыкновенная Арктика - Горбатов Борис Леонтьевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Неужели так скверно? — бормочет Костик.
— Я экономил, как мог, — пожимает плечами Игнат. — Я дрожал над каждой каплей.
Он подходит к мотору, кладет руку на бидон и вопросительно смотрит на Костика.
— Ну? — глухо спрашивает он.
Костик безнадежно машет рукой.
Он слышит, как, звеня, падают в бак последние капли.
— А галеты я на три части разделю, — бормочет он. — Старику, мне и тебе.
— Друзья! Друзья! — вдруг раздается голос из машины. — Что же вы?
— Старик! — торопливо шепчет Костик, и оба бросаются на голос.
Старик стоит во весь рост в кузове и укоризненно смотрит на часы. Он высок и худ, но далеко не стар. Ему не более пятидесяти. У него ясные, детские глаза, но под ними тяжелые синие мешки. Его лицо покрыто давним загаром (обветренное лицо геолога), но сейчас оно опухло, покрылось отеками. Он болен и, вероятно, уже сам сознает это.
— Шестнадцать пятьдесят по-местному — это двенадцать пятьдесят по-московски, — качает он головой. — Что же вы, товарищи хорошие? Ай-ай-ай! Вот не догляди я — и упустили бы…
Игнат поспешно ставит пустой бидон наземь и бросается к кузову. Сдирает брезент, откидывает борт. В кузове на полу там и сям брошены спальные мешки. В углу аккуратно сложены пустые бидоны, инструмент, палатки, ящики — все имущество партии. В мешках груда камней, очевидно образцы. В другом углу, ближе к стеклу кабины шофера, радиоприемник. К нему-то и бросается Игнат. Растягивается на полу, надевает наушники.
Костик подтягивает спальные мешки ближе к репродуктору. Все усаживаются. Старик поджимает под себя по-турецки ноги и нетерпеливо глядит в черную трубу. Она покрыта серебристой изморозью. Так тихо, что слышно, как тикают часы на руке Старика.
Люди молчат. Нестерпимая тишина царит в мире. Оцепенела тундра, и дальний крик полярной совы умолкает, не встретив отклика. Старик тоскливо смотрит на часы: 17.10. Он тихо вздыхает.
— Прозевали, — и смотрит на товарищей.
Вот они все здесь, на одиноком, затеряном в снегах вездеходе. Мир забыл их, молчит, и это страшнее, чем голод.
Игнат нетерпеливо возится у приемника. Меняет настройку. Он был бы рад сейчас любой станции, даже чужой. Вдруг из трубы вырывается веселый голос диктора. Все, замирая, прислушиваются.
— А теперь, — говорит труба, — послушайте пластинку «Под крышами Парижа»…
Вкрадчивые звуки вальса, как теплый дождь, падают над тундрой.
«Париж, о Париж!» — поет эхо в горах, и Игнат начинает присвистывать эху.
Костик сидит, закрыв лицо руками, съежившись. Его плечи мелко вздрагивают. Сначала кажется, что он просто раскачивается в такт вальсу… Париж, о Париж!.. Но вот уже не в такт трясутся его плечи, быстрее, быстрее, слышно, как сухо стучат зубы о зубы. Он стискивает руками голову и вдруг неестественно тонким, визгливым голосом кричит:
— Я не могу-у больше! — и опрокидывается навзничь. Его голова колотится о пол.
Старик бросается к нему.
— Костик! Что такое, милый вы мой? Да что с вами?
Крики Костика смешиваются со звуками вальса, эхо в горах покорно повторяет и то и другое.
Старик бережно приподнимает русую голову юноши, кладет ее к себе на колени и гладит теплой ладонью по волосам.
— Ну, не надо, не надо, Костик. Ох, как нехорошо!
— Я не могу… не могу… Эта музыка, когда мы погибаем… Эта музыка!
— Заткните же радио, Игнат! — кричит Старик. — К черту Париж!
Но Игнат не затыкает радио. Он круто шагает к Костику. На его лице застыла брезгливая гримаса, еще острее выдались вперед челюсти. Его кулаки сжаты, словно он собирается бить рыдающего юношу.
Он наклоняется над ним.
— Брось! — приказывает он. Его голос звучит глухо. — Брось психовать. Ну? Слышишь? Брось! Не надо. Доедем. Я тебе говорю. Выберемся. Ну?
Костик испуганно стихает. Его рыданий уже не слышно, он давится ими, и только плечи трясутся, как в лихорадке.
— Подыми голову, — командует Игнат. — Стыдно? Ну?
— Очки, — робко шепчет Костик. — Я сейчас… только очки найду. — Всхлипывая, он ползет по полу и ищет очки. Ищет долго, нарочно долго. Потом подымает голову, но старается ни на кого не смотреть. Ежится, словно ему зябко.
Игнат отворачивается и смотрит вперед, на дорогу.
— Париж, о Париж! — подпевает он, но голос его звучит сердито.
Он стоит, широко расставив ноги и засунув руки в карманы. Впереди, насколько хватает глаз, волнистая рябь тундры, — это солнце делает тундру пестрой. Дороги нет, и не к чему ее выглядывать.
— Стыдно, — шепотом произносит Костик. — Простите, пожалуйста…
Старик обнимает его за плечи, и оба молча слушают музыку. Теперь репродуктор поет о знойной Аргентине. Игнат отбивает такт ногой.
Репродуктор умолкает. Тихо в машине. И теперь слышно, как звенит очнувшаяся тундра, поет зверем и птицей. Кажется даже, что снег, тронутый солнцем, поет. Старик стоит у репродуктора, ждет…
Низко-низко над машиной пролетает белый лунь в раннем весеннем наряде — карие глазки на белых крыльях — и пронзительно кричит.
Старик вдруг встряхивается.
— В путь, дети, в путь! — кричит он, бодро похлопывая рукавицами. — По коням!
Игнат бросается к мотору, достает из кабины противень, выливает на него отработанное масло, зажигает и идет разогревать мотор.
И вдруг начинает стучать мотор вездехода. Он стучит сначала тихо и неуверенно, вспышками, то глохнет, то вновь шумит, все сильнее и упрямее.
— Слышите? Слышите? — кричит Старик Костику, его глаза блестят. — Слышите?
Что слышит он? Мотор стучит тихо и одиноко, и только эхо в горах многократно повторяет и усиливает его рокот. Но, может быть, именно к эху и прислушивается Старик? И чудится ему, что уж шумят в сопках машины, буровые станки, двигатели? И нефть бьет фонтаном?
Костик тоже прислушивается к шуму мотора. Теперь мотор стучит ровно и мерно (его уверенный голос похож на голос Игната), и Костик успокаивается.
— Поедем! Теперь поедем! — шепчет он. — Домой. К товарищам. Сейчас поедем, Николай Кузьмич.
Вездеход медленно трогается в путь. Снег начинает петь под гусеницами; вместе с рокотом мотора это лучшая музыка дороги.
Огромное небо раскинулось над путниками. В этот ясный, солнечный день оно может служить и компасом и картой. Далеко на северо-запад оно темно-сизое — там вода; море: на юг оно светло-коричневое — там земля, тундра; на ост оно голубоватое — там льды залива. Небо, словно зеркало, отражает землю. Костик смотрится в него, и ему кажется, что он видит в нем и дорогу. Она лежит на восток, уходит в голубоватую даль залива. Она прямая и чистая, обрызганная солнцем. Синие искры вспыхивают на ней.
Вдруг сильный толчок встряхивает машину. С лязгом лопается стальной трос. В кузове все валится на пол и носится от борта к борту. Из машины вылезают Старик и Костик.
— Что случилось? — испуганно кричит Костик.
Игнат молча рукавицей указывает вперед, на дорогу.
Впереди, насколько хватает глаз, — острохолмистая зеленоватая равнина. Это торосы, дикий хаос вздыбившихся льдин.
— Что будем делать? — растерянно спрашивает Костик и тоскливо смотрит вперед: там за льдинами залива, где-то очень близко, недосягаемо близко, — база.
Старик тоже смотрит вперед, на дорогу. Смотрит долго и, наконец, машет рукой Игнату.
— Вперед!
Игнат спокойно повторяет:
— Есть вперед!
Он вытаскивает лопату, отшвыривает снег, в котором завязла машина. Старик и Костик торопливо бросаются на помощь.
Теперь Старик и Костик идут рядом с машиной. Она то проваливается в мягкий, рассыпчатый снег, то, вдруг вздыбившись, как конь под уздой Игната, перелезает через торос. Она словно слита со своим хладнокровным всадником. И порой кажется, что это Игнат огромным напряжением своих мышц заставляет ее бросаться вперед, подымая ее на своих руках и неся через торосы. Но все чаще и чаще беспомощно утыкается в снег машина. Тщетно посылает ее вперед Игнат, — гусеницы увязли, машина не слушается.