Буря - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ты меня, мама, вообще не узнаешь. Я теперь вижу, сколько во мне было детского, смутного, сколько нелепых фантазий. Я очень изменился, мне теперь хочется одного — перебить их всех. Я понимаю, что это смягчится, так всегда бывает — время подливает в вино воду, но это вино такое крепкое, такое злое, что понадобится много времени и много, очень много воды…»
Два дня спустя Сергея отвезли в госпиталь — осколок снаряда попал в плечо. Врач сказал: «Недели две-три — и все будет в исправности». Сергей не вытерпел, вскрикнул: «Три недели?» Врач рассмеялся: «Куда вы торопитесь? Воевать еще долго будем…»
Он не знал Сергея. Да и сам Сергей еще раз ошибся: думал, что он изменился, а изменилось время; он остался все тем же — страстным, шагающим чуть-чуть быстрее, чем надо, и, может быть, на вершок над землей.
20
Рихтер никак не мог согреться; его трясло. Он кричал старой женщине, повязанной черным платком:
— Лучше топи, понимаешь, лучше!
Женщина не понимала по-немецки; испуганно она оглядывалась на Рихтера, дула в печь, вертела кочергой. Сырые дрова дымили. Рихтер в ярости схватил табуретку, разломал ее, кинул в печь. Огонь сразу оживился. Рихтер стал рубить топориком скамейку. Женщина громко заплакала и выбежала из избы. Таракан рассмеялся:
— Подумаешь — ценность! Рококо!
Рихтер чувствовал, как он оттаивает; он блаженно улыбался, вытирая грязным платком нос. Он сказал Марабу:
— Садись сюда — здесь почти что рай. А во что мы превратились! Похоже на сказку, но сказка, откровенно говоря, скверная.
Таракан еще сохранял и военную выправку, и некоторую бодрость.
— Что и говорить, — сказал он, — это поганая история, но весной мы отыграемся. Сколько могут продолжаться такие морозы?..
Рихтер ответил:
— Зима у них кончается в апреле, так что мы успеем сто раз замерзнуть. Но меня лично интересует другое — когда кончатся русские?
— Они кончатся, — сказал Марабу, — но это роковой поединок для нашего поколения. Мы обречены. Достаточно поглядеть на этот ландшафт, чтобы понять, как мы кончим… Трудно вообразить большую гармонию между природой и событиями.
— Ничего я не вижу особенного, кроме ворон, снега и поганых домиков, — проворчал Таракан. Он знал, что Марабу — настоящий наци и хороший солдат, но не выносил его рассуждений — хоронит заживо. Разве это подобает военному человеку?..
Марабу пожал плечами — он говорит с Рихтером.
— Посмотри — солнце, снег, пустота. Смерть абсолютно во всем — в этом бледном диске, в больничной белизне, в неподвижности…
Рихтер молчал. О чем ни заговори, Марабу сведет все к смерти. А нервы и без того истрепаны… За три дня они потеряли шестнадцать человек. Сегодня утром погиб Клеппер. Мальчишка боялся отстать, устроился на грузовике и — прямое попадание… У русских хорошая артиллерия. Рихтер вспомнил, как полковник Вильке говорил о «полумирном проникновении», и громко выругался.
Таракан тоже выругался — нашел на себе вошь. Он снял рубашку и начал давить насекомых, приговаривая: «Семь евреев… Восемь… Девять…»
Теперь все ясно, — думал Рихтер, — они будут защищаться, как сумасшедшие. Может быть, будущим летом мы с ними справимся, но сколько из нас уцелеет?.. Сказать по правде, мне сейчас все равно, кто победит. Я хочу принять ванну, надеть пижаму и лечь в теплую постель. Даже без Гильды… Сейчас я согрелся, скажут, что победа валяется возле дома, не выйду… Мало было побед? Мы взяли Брест, Минск, взяли Смоленск, Вязьму, еще что-то, не помню всех названий. Мы были возле Москвы, да и теперь не так уж она далека… Мне все надоело — побеждать, отступать, ползти под огнем, хоронить товарищей, слушать, как каркает Марабу или как Таракан хвастает, будто он переспал с тремя девками…
В первые недели войны Рихтер проявлял любознательность; ему казалось, что он — турист и совершает путешествие по экзотической стране, слов нет, опасное, но интересное. Он пополнял свои сведения о России. Прежде он видел только Москву и Кузнецк. Да и что он там видел? Гостиницы, музеи, стройку. Теперь он заходит в любой дом. Он увидел русскую деревню. Отсталый народ, они должны благословлять нас, мы можем их приобщить к цивилизации. Мы начнем с того, что устроим здесь приличные уборные. Он написал как-то Гильде:
«Ты не можешь себе представить, что это за страна, я два раза был в России, и я не мог себе этого представить. Мы ночевали в крестьянском доме, вдруг я услышал странные звуки. Оказалось, в доме ночует теленок, хозяйка объяснила через переводчика, что так полагается в большие холода, иначе животное замерзнет. Не правда ли, эксцентричная картина — берлинский архитектор, увлеченный урбанизмом, который ночует с коровой…»
Порой он спорил с Бауером, который говорил: «Каждый народ живет по-своему. Им нравится чай, а я люблю кофе, но пушки ничего не решают… Теперь у них нет чая и у нас нет кофе…» Рихтер снисходительно возражав: «Нельзя подходить к мировой истории с психологией домашней хозяйки. Мы должны победить, чтобы просветить…» Бауер этого не мог понять, он был учителем рисования в школе для девочек, всю жизнь перерисовывал на фарфор анютины глазки.
Потом Рихтер перестал удивляться русским нравам: все его раздражало, особенно фанатизм, с которым русские защищались. Им не жалко своей жизни, это понятно — какую ценность представляет жизнь муравья? Но, погибая, они уничтожают цвет немецкой культуры…
Увидев пленных красноармейцев, Рихтер подошел, стал разглядывать — пришла в голову смешная мысль: вдруг среди них Лукутин?.. Пленные стояли тесной толпой. Рихтер поглядел на них и рассердился: тупые лица, смотрят, как звери, молчат… Он вспомнил, что накануне русские разведчики убили унтера Бауера, и в ярости ударил по лицу одного пленного. Потом он вытер свою руку, липкую от крови, и пошел прочь. Гадость!..
Они ждали со дня на день падения Москвы. Офицеры говорили, что это решенное дело, уже известно, какие дивизии примут участие в параде, их дивизию хотели оттереть, но полковник Шульце отстоял… А вместо парада пришлось удирать. Они стояли во втором эшелоне, Рихтер спокойно брился, когда неожиданно началась паника. Он забыл кисточку, хорошую — настоящий барсук, такой не достанешь…
Теперь и бриться неохота. Он давно не мылся, завонял, противно, особенно, когда покрываешься шинелью с головой… Чешешься, как паршивая собака. Марабу еще что-то записывает в тетрадку, храбрится. А другие — как Рихтер — лишь бы набить желудок и согреться. Единственное, что связывает Рихтера с жизнью, это письма Гильды. Она пишет через день, нумерует письма. Он хорошо знает длинные палевые конверты. А бумагу она душит, все те же парижские духи… Он прижимает к губам листок бумаги, и ему кажется, что Гильда рядом. Бог ее знает, что она делает!.. Может быть, у нее десятый любовник, я не удивлюсь. Она, как кошка, ей это нужно, а я далеко, неизвестно, когда вернусь, да и вообще неизвестно, вернусь ли… Даже ревность не могла его оживить, он ревновал вяло, нехотя, порой рисуя себе непотребные сцены, одаривая Гильду то нежными прозвищами, то площадной бранью.
Все надоело… Он почувствовал резкую боль в животе. Что я съел? Наверно, от холода… Он не мог решиться выйти на мороз, отошел в угол и, виновато озираясь, присел на корточки.
Кто-то выругался:
— Безобразие, ты здесь все-таки не один!..
Рихтер плаксиво ответил:
— Я болен, понимаешь?..
Он сам подумал: чорт знает что — как дикарь!.. А все-таки хорошо, что не вышел — потом час не согреешься. Вот что описать бы Гильде… Он вспомнил ее спальню, голубое атласное одеяло, флаконы с духами и расхохотался.
— Чего ты? — спросил Таракан.
— Я думаю, что в Берлине мы сможем заработать большие деньги — устроим хижину ветерана русской зимы и будем пускать за двадцать пфеннигов…
— Ветеран русской зимы пока что проголодался, — сказал Таракан.
Они сварили кофе, вытащили консервы. Рихтер хотел было воздержаться — опять пронесет, но потом схватил рукой сардинку и чмокнул от удовольствия.
Пришел переводчик Браун. Сразу чувствует, где можно закусить, подумал Рихтер, но благодушно сказал Брауну: «Лопай…» Браун рассказал, что в деревне остались только женщины с детьми и старики, мужчин увела полевая жандармерия.
— Как называется деревня? — лениво спросил Рихтер.
— Головлево.
— Легче взять, чем выговорить…
Рихтер наелся, закурил. Только теперь он оглядел дом — ничего интересного, таких домов он видел сотни — икона, щербатый стол, печь, а на ней тряпье, глиняные горшки, миски. Женщина в черном платке, две девочки с жидкими косичками. Не на что посмотреть… Вдруг он увидел на полке, среди горшков, книжку в засаленном переплете.
— Скажите, пожалуйста, — библиотека! Жалко, теленка нет, он бы почитал… Слушай, Браун, посмотри, что это за опус? Не могу привыкнуть к их дурацкой азбуке.