Повседневная жизнь римского патриция в эпоху разрушения Карфагена - Бобровникова Татьяна Андреевна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он тяжко поплатился за свою смелость — Клеон велел избить его до полусмерти. Вовсе не дерз кая удаль заставляла Аристофана, рискуя жизнью, вступить в битву с Клеоном. Он был упорным борцом со злом и пороком и всегда старался пробудить в согражданах добрые чувства. И он с гордостью называл себя учителем народа.
А вот другая удивительная черта древней комедии. Все эти известные, знакомые люди, которых любой афинянин столько раз встречал на рынке или в палестре, попадали в такой причудливый вихрь самых невероятных, фантастических приключений, чудес и превращений, что с ними могло бы сравниться лишь гофмановское каприччо «Принцесса Брамбилла». Действительно. То герои отправляются в загробное царство, едут в утлом челноке Харона, чтобы вывести на белый свет лучшего поэта прошлого. То они попадают в государство птиц и между небом и землей строят фантастический город Тучекукуйщину, чтобы заставить самих богов склониться перед их властью. То, наконец, они откармливают навозного жука до размеров матерого поросенка, чтобы, взнуздав его, взлететь на небо и поговорить с олимпийцами. Это-то причудливое сочетание злободневной политической сатиры, безумной фантазии и возвышенного лиризма, которым дышат речи хора, и составляет неповторимую прелесть древнеаттической комедии. Действительно неповторимую. Римские поэты, а вслед за ними и поэты Европы вновь и вновь переделывали греческие трагедии и писали о Федре и Ипполите или об Антигоне. Плавт, Теренций, а через их посредство Мольер перелагали Менандра. Но никто не решился переделывать древнеаттическую комедию, чувствуя, что этот яркий и благоуханный цветок, выросший в Афинах, завянет и засохнет, если перенести его на другую почву. Как раз это-то и задумал сделать Люцилий.
Он сразу выбрал новый и неожиданный путь. Он не стал следовать причудливой фабуле Аристофана, подставляя в его комедии имена римлян. Он не заставлял римских консулов строить птичье государство, а народных трибунов летать на навозных жуках. Нет, отринув оболочку его пьес, Люцилий, как ему казалось, взял самый дух, самое сердце его творений. Он отбросил и хор, и самих актеров. Ибо писал он не для сцены. Вместо пьесы он развертывает перед читателем свободный рассказ, где действует и сам он, и его друзья и недруги. Гораций именует эти маленькие поэмы беседами. Мы же назвали бы их картинами или сценами из римской жизни. Гораций задумал возродить этот жанр. И его стихи помогают нам представить творения Люцилия. Вот поэт прогуливается после тяжелого трудового дня по Форуму и делает мгновенные зарисовки уличных типов. Вот он беседует о поэзии со старым юристом. Порой из-под его пера выходят злые портреты богатых и бесчестных нуворишей. Так же поступал и его учитель Люцилий. Он описывает, например, обед у глашатая Гранин, первого острослова Рима. На этом обеде присутствовали все первые люди Республики и каждый старался превзойти другого остроумием. Или он рассказывает о вечере в доме Сципиона Африканского и передает беседы его ученых и веселых друзей. Но чаще всего он описывает Форум и волнующие судебные дуэли, когда остроты, словно искры, сыпались из-под словесных шпаг.
Итак, Гораций назвал свои произведения беседами. Но сам Люцилий дал им другое имя. Он нарек свои творения сатурами. Хотя наше слово «сатира», безусловно, происходит от Люцилиевых сатур и хотя в его поэмах, конечно, очень много сатирического, все же они сильно отличаются от того, что мы теперь называем сатирой. Начать с того, что сатурой римляне называли салат, который готовили из множества ингредиентов. Поэтому слово сатура соответствует приблизительно нашему выражению «окрошка» или «сборная солянка».
До нас дошли лишь жалкие отрывки из сатур Люцилия. Но Гораций, читавший их все и глубоко восхищавшийся ими, говорит, что в них действительно жил дух Аристофана. «Люцилий во всем подражает им, — говорит он о Евполиде, Кратине и Аристофане, творцах древней комедии, — …он изменил только меру и стопу стиха» (Sat., 1,4,1–7).
Иногда у Люцилия мелькает даже отблеск необузданной фантазии Аристофана — с удивительной дерзостью он показывает нам не только людей, но и богов. Первая книга сатур начинается на небесах, где заседают боги, чтобы решить назревшие земные проблемы. Заседание это удивительно напоминает римский сенат, разумеется, обрисованный с должной иронией (1,4–6).
Как и Аристофан, Люцилий выводит на страницах сатур своих современников и не стесняется осыпать великих мира сего самыми злыми и ядовитыми насмешками. Он обладал огненным остроумием (Hor. Sat., I, 10, 3–4), прекрасно владел латинским языком (Gell., XVIII, 5, 10) и был поэтом колючим и беспощадным (.Macrob., III, 16, 17). Он, по выражению Горация, «осмелился… содрать кожу с гнусного внутри человека и выставить его нагим на всеобщее обозрение» (Sat., II, 1, 62–65). «Он нападал на первых лиц среди народа и на самый народ» (Hor, Sat., II, 1, 69–70). Гораций прямо пишет, что Люцилий осмеивал людей с неслыханной смелостью, которую можно сравнить только с аристофановской (Sat., 1,4, 1–8). Сохранившиеся до нас фрагменты и впрямь пропитаны ядом.
«Это мерзавец, бесстыжий вор», — говорит он об одном влиятельном человеке (Lucil., II, 3).
«В его облике, в его лице все — смерть, болезнь, яд», — пишет он о другом (ibid., I, 28). О пороках его поэт замечает, что они подобны ползучему лишаю или гангрене (ibid., 1,28).
Об одном человеке, который совершал какие-то темные махинации, он выражается так:
«Публий Пав Тудитан, которого я знал квестором в Иберии, был врагом света и другом мрака» (ibid., XIV, И).
О другом он пишет:
«Я не буду касаться того, что он алчен, я опускаю то, что он негодяй» (ibid., H., 8).
А вот как он описывает одного политического деятеля, судя по всему, демагога:
«И вот, говорю я, он заревет и завопит с Ростр и побежит, сломя голову, как вестник-бегун, взывая к квиритам» (ibid., VI, 18).
Тут невольно останавливаешься и спрашиваешь себя, как осмеливался он, кампанец, даже не римский гражданин, с такой удивительной дерзостью издеваться над могущественными людьми Рима? Ведь даже в демократических Афинах актеры трепетали, надевая маску Клеона или его клевретов, — и недаром, ведь сам Аристофан чуть не погиб. Что же сказать о Риме, государстве бесконечно более аристократическом, государстве суровом, граждан которого не научили издревле чтить поэтов и смотреть на них как на своих учителей?! Даже сам Цицерон, ученейший и просвещеннейший человек, возмущался смелостью Аристофана:
«Кого комедия не затронула, вернее, кого не терзала? Допустим, она задела народных вожаков, негодяев, питавших мятежные намерения по отношению к государству, — Клеона, Клеофонта, Гйпербола. Стерпим это, хотя было бы лучше, чтобы порицание таким людям высказал цензор, а не поэт. Но оскорблять Перикла, после того как он уже в течение многих лет пользовался величайшим авторитетом… произносить эти стихи на сцене было не более пристойно, чем если бы наш Плавт или Невий захотели поносить Публия и Гкея Сципионов, а Цецилий — Марка Катона… Наша жизнь должна подлежать суду магистратов и рассмотрению по закону, а не суду поэтов, и мы должны выслушивать хулу только при условии, что нам позволят отвечать и защищаться в суде» (De re publ., IV, 11).
При таком отношении легко угадать, что могло ожидать римского Аристофана. Гораций передает забавную сцену. Он открыл старому юристу Требатию Тесте, которого чтил как отца, свое намерение писать стихи в духе Люцилия. Старик всплеснул руками и горестно воскликнул:
— Сын мой, ты не доживешь до седых волос! (Sat., II, 1, 61–62).
Опасения Тесты казались более чем справедливыми. В дни 2-й Пунической войны был такой случай. Прибыл в Рим поэт, тоже хорошего рода, тоже кампанец, тоже задумавший возрождать Аристофана. Звали его Гкей Невий. Со сцены он осыпал насмешками римских политиков. И что же? Кончил он весьма плачевно. Первые лица в государстве обвинили его в оскорблении личности. Его заключили в тюрьму, откуда, правда, быстро освободили народные трибуны, но его поэтическая карьера была закончена. Его заставили уехать из Рима, и только Сципион Старший, которого он в свое время высмеивал, великодушно протянул несчастному поэту руку помощи. Этот печальный пример кого угодно мог отвратить от желания подражать Аристофану.