Повседневная жизнь римского патриция в эпоху разрушения Карфагена - Бобровникова Татьяна Андреевна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жил он в Риме, однако, не безвыездно. Часто на несколько месяцев он уезжал в Афины и читал там лекции. Он жил словно в двух мирах: в Афинах, настоящем городе-университете, он был окружен ученейшими людьми, блестящими слушателями, которые наперебой теснились вокруг него, ловили каждое его слово и забрасывали его тонкими и интересными вопросами. Оттуда он возвращался в Рим, где его окружали люди государственные. Целые дни они проводили на Форуме, а дома обсуждали новые законы и предполагаемые войны. О философии они говорили урывками, в свободное время. И все же именно этот мир влек к себе Панетия больше всего. Эти люди нравились ему точно так же, как и Полибию, и именно им хотел он в первую очередь рассказать свое учение. Он учил добродетели, а в доме Сципиона он видел людей, которые в его представлении воплощали эту добродетель. В своих философских трактатах, написанных по-гречески и для греков, он снова и снова рассказывал о Сципионе и пытался описать его своим друзьям-эллинам. Он постоянно цитировал его слова, с гордостью называя своим другом (Cic., De off., 1,90).
Кажется, более всего поражала его удивительная щедрость римлянина, которой он без меры восхищался и о которой рассказывал своим изумленным слушателям. Это удивляло Цицерона. Ему кажется странным, почти обидным, что из всех необыкновенных душевных качеств Сципиона он выбрал именно это. «Панетий восхваляет Публия Африканского за то, что он бескорыстен. Что же, почему бы ему его и не восхвалять? Но у него были другие качества, более великие» (Cic., De off., II, 76). Так говорил Цицерон. Но в Греции, где, по свидетельству Полибия, никому нельзя было доверить даже одного таланта, где все должностные лица сверху донизу были продажны и подкупны, рассказы о человеке, который роздал три наследства и отказался от карфагенской добычи, слушали, затаив дыхание, как волшебные сказки.
Панетий придерживался учения стройного, величественного, но мрачного и сурового. Это учение о мире, о человеке и его месте в этом мире. Мир, по учению стоиков, создан единым божественным разумом и управляется божественным промыслом. Все в этом мире разумно, прекрасно и рассчитано до мельчайших деталей. И величественные звезды в своем неизменном пути, и моря, и реки, и цветущие травы, и всякая тварь земная — все служит единому предначертанию и единой цели. Здесь продумано все, вплоть до рисунка на крыльях бабочки. И все полезно и вместе с тем прекрасно. Единая же цель эта — человек. Ради него создан мир, этот великолепный храм, где он живет, дабы познать истину. И главное в человеке — это добродетель. Одни философы называли добродетель высшим благом, другие ставили ее ниже наслаждений. Но стоики простерли свою бескомпромиссную суровость до того, что объявили добродетель благом единственным, все же остальное — здоровье, благополучие, богатство, слава — вещи второстепенные и вовсе не нужные. Высшей добродетелью обладает мудрец, его фигура стоит в центре учения стоиков. Мудрец понял сущность добродетели, а так как она — единственное благо, он к ней только и стремится. Он идет по пути добродетели, и вожатый его — лишь разум, а никак не сердце. Напротив, сердце только отвлекает его и дает неверный совет. Ничто — ни любовь, ни жалость, ни страх, ни стремление к удовольствию, ни огонь, ни стужа — не могут совратить его с пути. Вы можете бросить мудреца в ледяной колодец или растянуть на раскаленной жаровне, вы можете заковать его в кандалы, но вы не можете ни на йоту изменить его волю или повлиять на него. Те люди, которые гоняются за призрачными ценностями — славой, богатством и удовольствиями, — заслуживают у стоиков имя не грешников, а безумцев, то есть людей, достойных одного презрения. Лишь совершенный человек заслуживает имя мудреца. Даже малый проступок закрывает вам путь к добродетели. Стоики образно говорили: ты можешь не дойти до Афин на сто стадиев, а можешь не дойти всего один стадий — какая разница, все равно в Афинах ты не побывал. Так и с добродетелью. Ты можешь совершить небольшой грех или тяжкое преступление — добродетели ты не достиг.
Многим такое учение может импонировать. Но людям мягким, снисходительным к чужим порокам, тем, кто ставит часто сердце над разумом, оно может показаться не просто суровым, а отвратительным. Одним из таких людей был Цицерон. «Учение это, — говорит он, — не мягкое и ласковое, а скорее суровое и жесткое». И он насмешливо описывает стоическую доктрину: «Был некогда даровитый муж, некто Зенон[123]; последователи его догматов зовутся стоиками. Догматы же эти вот каковы: «мудрый человек никогда не уступает своей симпатии к кому бы то ни было, никогда не прощает чьей-либо вины; милосердие свойственно лишь неразумным и легкомысленным людям; не приличествует дать себя упросить или умилостивить; одни только мудрецы прекрасны, даже будучи уродами, они одни богаты, даже будучи нищими, они одни цари, даже неся рабскую службу, — тогда как мы, остальные, не принадлежащие к мудрецам, — и беглецы, и безродные, и чужеземцы, и безумцы; все грехи равны между собой, все они — нечестивые преступления: одинаково виновен тот, кто без нужды задушил петуха, как и тот, кто задушил отца; мудрец ни о чем не судит по предубеждению, ни в чем не раскаивается, ничем не вводится в заблуждение, никогда не изменяет своего решения… Откупщики о чем-то ходатайствуют — «не смей уступать своей симпатии». Приходят к тебе с просьбой бедные и угнетенные — «ты преступник и злодей, если сделаешь что-нибудь под влиянием милосердия»; человек сознается, что согрешил, и просит прощения — «нельзя прощать преступника»; но этот проступок так незначителен! — «все проступки равны»; ты сказал что-нибудь — «стало быть, это решено и непреложно»; но ты основываешься не на фактах, а на предположении «мудрец ни о чем не судит по предположению»; ну, так ты просто ошибся — это он считает прямым оскорблением» (Cic. Миг., 61–62).
Как же относились к этому учению Сципион и Лелий? Приняли ли они его безоговорочно как истину в последней инстанции или взяли только какую-то его часть? Ведь оба они были учениками Панетия, а Сципион даже любимым учеником. На этот вопрос отвечает нам тот же Цицерон. Он решительно утверждает, что философу не удалось обратить в свое мрачное учение римских друзей, прежде всего Сципиона. «У него жил в доме ученый Панетий; и все же его речи и наставления… не сделали его более суровым, а, напротив, как я слышал от старших, в высшей степени кротким. Был ли, затем, человек приветливее и ласковее Гая Лелия, хотя он и прошел ту же школу. То же я могу сказать и про Люция Фила» (ibid., 66; пер. в моей ред.). Далее. Цицерон ни разу не называет Сципиона и Лелия стоиками. Более того. Он определяет даже общие черты римских стоиков. В частности, все они говорили плохо. Исключение, по его словам, составлял только Катон Младший. Между тем Сципиона и Лелия он называет лучшими ораторами своего времени (Brut., 118–119) Значит, их он не считает исключением, иными словами, не считает стоиками.
Видимо, оба друга смотрели на курс Панетия как на интересные лекции, не более. У Цицерона Лелий прямо говорит, что считает такого рода науки нужными только для того, чтобы отточить и сделать более острым ум молодых людей, «дабы им легче было изучать более важные предметы» (курсив мой. Т. Б.; De re publ., 1,30). Эти слова очень похожи на мысли самого Сципиона, которые мы уже приводили. Он сравнивал молодых надменных юношей с необузданными горячими конями и говорил, что философия смиряет их пылкий дух (Cic. De off., 1,90). Иными словами, стоическую философию вовсе не следует воспринимать как строгую религиозную догму, но в молодости она полезна, ибо смягчает человека, приучает его владеть собой и думать о вечности. Не более. Уж конечно, примерный стоик так не сказал бы.
Итак, Панетий не смог обратить своих любимых учеников. Более того. Произошло обратное. Они все более и более убеждали его и смягчали его дух. Постепенно суровый философ становился кроток и умерен, и его начали ужасать крайности его школы. В самом деле. Мудрец, говорят стоики, не должен знать сострадания. А Панетий говорит, что оратор из сострадания может даже взять на себя защиту заведомо виновного человека, если, конечно, он не убийца, не отъявленный злодей (Cic. De off, II, 50) А ведь все преступления равны! Мудрец не должен знать ни гнева, ни любви, ни скорби, ни симпатии — так называемая стоическая apathia и analgesia. А Панетий отвергал их (Gell., XII, 5). Стоики отрицали всякое наслаждение, как противное природе, Панетий же говорил, что некоторые наслаждения соответствуют природе, другие — нет (Sext.Adv. math., IX, 73). «Избегая их (стоиков. — Т. Б.) мрачности и жесткости, Панетий не одобрял ни суровости высказываний, ни колючих рассуждений и был, с одной стороны, мягче, с другой — блистательнее», — пишет Цицерон (Fin., TV, 28). Стоики выражались темно и непонятно, Панетий разъяснял все простым разговорным языком (Cic. De off, II, 35).