Тишина - Юрий Бондарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он сказал, выдавливая слова, застревавшие в горло:
— Ася… верь себе и делай, как ты хочешь…
— А ты? А ты? — с досадой перебила Ася. — Ты же старше меня, ты же мужчина… Объясни ты — я выслушаю все.
— Я сам не научусь быть мужем. И я виноват в этом.
— Что же тогда делать? Что же? Это ужасно, если мы начинаем об этом говорить! Счастье, говорят, муж и жена. А ты разве счастлив? — спросила она с той твердостью, как будто ждала ответа: «Несчастлив».
— Я? Да, — глухо проговорил он и, помолчав, спросил резко и фальшиво: — Ну а ты, Ася?
— Самое страшное, что я не знаю…
Они завернули за угол. Сухо поскрипывал снег в переулке.
— Асенька, родная, это просто чепуха невероятная, — с натянутой улыбкой сказал Константин. — Дичь и чушь.
Она ответила нахмурясь:
— Нет, это неполноценность. Я чувствую… Но я никакая не женщина. И никакая не жена, Костя!
— Мы уже дома, — сказал Константин, испуганно как-то взглянув на ворота. — Я должен… Я схожу за сигаретами. Прости, Ася. У меня кончились сигареты. Я сейчас…
Он осторожно высвободил ее руку из-под локтя, повернулся и пошел назад, ожидая за своей спиной ее оклика, но не услышал. Дуло метельным холодком из темноты бульвара, а весь переулок был в чистой пороше, и отпечатались на ней свежие следы — его и Асины.
«Зачем она говорила это? Зачем?» — подумал он и без всякой цели зашагал к перекресткам, к огням в любой час оживленной Пятницкой, особенно узкой в этом месте, постоянно наполненной народом, уютно горевшей окнами, отсвечивающей зеркалами парикмахерских, стеклами пивных киосков.
Справа в глубине тихого и провинциального Вишняковского зачернела полуразрушенная церковка, проступала в звездном небе куполами, и уже с притупленной остротой мельком он вспомнил то, что произошло прошлой ночью. «А было ли это? Да черт с ним, что было! Главное другое, вот что случилось!»
Константин толкался по Пятницкой среди кишевшей здесь толпы, незнакомых лиц, мелькающих под витринами, среди чужих разговоров, заглушаемых скрежетом трамваев, среди этого вечернего, непрерывного под огнями людского потока, старался точно вспомнить причину возникшего между ними разговора, но не находил нити логики, и возникал, заслоняя все, жег вопрос: «Не может быть!.. Значит, у нее другое ко мне, чем у меня к ней? «Не знаю». Она сказала: «Не знаю». Страшнее этого ничего нет! Пике… А стоит ли выводить машину из пике?»
Он глотал крепкую свежесть морозного воздуха. Было ему жарко. И садняще щипало в горле. Он все медленнее и бесцельнее шагал по тротуару навстречу скользящему мимо него течению толпы.
Да, все равно нужно было купить сигарет. У него были сигареты, но ему надо было запастись. Обязательно купить.
На перекрестке Климентовского и Пятницкой он зашел в деревянный павильончик — не слишком пустой в этот час, не слишком переполненный, — протиснулся меж залитых пивом столиков к заставленной кружками стойке.
— Четыре «Примы».
— Костенька?..
Он взглянул. И без удивления узнал в продавщице розовощекую Шурочку, работавшую когда-то в закусочной на бульваре; прежним, пышущим здоровьем несокрушимо веяло от ее лица, только слишком броско были накрашены губы, подчернены ресницы, а халат бел, опрятен, натянут торчащей сильной грудью.
— Костенька, никак ты, золотце? — беря деньги красными пальцами, ахнула Шурочка. — Сколько я тебя не видела! Чего ж ты! Женился небось? И дети небось?..
— Привет, драгоценная женщина, вновь ты взошла на горизонте, солнышко ясное! — сказал Константин, рассовывая «Приму» по карманам, обрадованный этой встречей. — А ты как? Пятеро детей? Парчовые одеяла? Солидный муж из горторга?
Они стояли у стойки, за его спиной шумели голоса.
— Да что ты, Костенька! — Шурочка прыснула, поднеся руку ко рту. — Да никакого мужа, что ты!.. Откуда? — сказала она со смешком, а брови ее неприятно свело, как от холода. — Пьяница только какой возьмет!
— Не ценишь себя, Шурочка. Ты — красивейшая женщина двадцатого столетия.
— Пива хоть выпей, подогрею тебе. Иль водочки… Не видела-то тебя, ох, давно! Посиди. Как живешь-то? Совсем интересный мужчина ты, Костя!
Она торопливо налила ему кружку пива и аккуратно подала, разглядывая его, как близкого знакомого, своими золотистыми кокетливыми глазами, в углах которых заметил Константин сеточки ранних морщин. И вдруг поймал себя на мысли: уверенно считал себя еще совсем молодым, но тут ему захотелось очень внимательно посмотреть на себя в зеркало. Он подмигнул Шурочке дружелюбно и отпил глоток пива.
— Все прекрасно, Шурочка, — сказал Константин. — Знаешь, есть японская поговорка? «Тяжела ты, шапка Мономаха, на моей дурацкой голове». Крупицы народной мудрости. Алмазы. Японские летописи! Найдены в Египте. Времен Ивана Шуйского. — И он сам невольно усмехнулся, повторил: — На моей дурацкой голове.
Шурочка опять прыснула, все так же влюбленно глядя на Константина, сказала, махнув рукой перед своей торчащей грудью:
— Счастливый ты, Костя, веселый, шутишь все!
— Хуже, Шурочка.
— Инженером небось стал?
— Последний раз слышу. По-прежнему приветствую милицию у светофоров.
— Ах, какой ты! — не то с восторгом, не то с завистью проговорила Шурочка и, опустив глаза, тряпкой вытерла стойку. — Водочки, может, а? — И наклонилась к нему через стойку, виновато добавила: — Может быть, зашел как-нибудь, я здесь недалеко живу. За углом. Одна я…
— Александра Ивановна!
Кто-то приблизился сзади, дыша сытым запахом пива, из-за спины Константина стукнул о стойку пустой кружкой; белела кайма пены на толстом стекле.
— Александра Ивановна, еще одну разрешите? — В голосе была бархатная приятность, умиление; бабьего вида лицо благостно расплывалось, добродушные щелочки век улыбчивы. — Еще… если разрешите…
Шурочка не без раздражения подставила кружку под струю пива, потом подтолкнула кружку к человеку с бабьим лицом, он взял и подул на пену.
— Благодарю, Александра Ивановна, чудесное у вас пиво. — Он ухмыльнулся Константину, извинился и отошел к столику.
— Кто это? — спросил Константин.
— Да не знаю, противный какой-то, — шепотом ответила Шурочка, наморщив брови. — Целыми днями тут торчит. — И договорила по-прежнему виновато; — Может, придешь, Костенька, а?
Константин грустно потрепал ее по щеке.
— Я однолюб, Шурочка. К сожалению.
— Ох, Костенька, одна ведь я, совсем одна…
— Рад был тебя видеть, Шурочка.
С треском дверей, с топотом вошла в закусочную компания молодых парней в каскетках и обляпанных глиной резиновых сапогах — видимо, метростроевцы; здоровыми глотками закричали что-то Шурочке, спинами загородили ее, осаждая стойку, и Константин из-за их плеч успел увидеть ставшее неприступным Шурочкино лицо; она еще искала глазами Константина, передвигая на стойке пустые кружки. Он кивнул ей:
— Привет, Шурочка! Всех тебе благ!
Константин вышел из закусочной — из душного запаха одежды, из гудения смешанных разговоров, — жадно вдохнул щекочущий горло воздух, зашагал по Климентовскому.
Пятницкая с ее огнями, витринами, дребезжанием трамваев, беспрестанно кипевшей, бегущей толпой на тротуарах затихала позади.
Климентовский был тих, весь покоен; и была уже по-ночному безлюдной Большая Татарская, куда он вышел возле наглухо закрытых ворот дровяного склада; темные заборы, темные окна, темные подъезды. Лишь пусто белел снег под фонарями на мостовой.
Он двинулся по улице — руки в карманах, воротник поднят, шагал нарочито медленно, ему некуда было торопиться, знал: домой он не пойдет сейчас.
«Такую бы Шурочку, кокетливую, красивую и преданную, — думал он, пряча подбородок в воротник. — Жизнь была бы простой и ясной, как кружка пива. Понимание, покой, обед, теплая постель… И все было бы как надо. Но все ли?»
— Все спешат, все спешат… Бутафория!
Впереди за углом дровяного склада, против уличного зеркала закрытой парикмахерской покачивался с пьяным бормотанием черный силуэт человека — он делал что-то, нелепо двигая локтями; похрустывал под его ботинками снег.
— Салют! — сказал Константин. — Вы, кажется, что-то ищете?
Человек этот, неверными движениями поправляя шляпу, вглядывался в зеркало, почти касаясь его лицом, говорил прерывистым сипящим баритоном:
— Ш-шля-ппа — это бутаф-фория!.. Бож-же мой, бутафория! — И качнулся к Константину в клоунском поклоне, едва устоял на ногах. — Добрый вечер, молодой челаэк! Я р-рад…
Лицо было властное, бритое, темнели мешки под глазами; пальто распахнуто, кашне висело через шею, не закрывая крахмального воротничка, спущенного узла галстука.
— Все спешили домой, к очагам и чадам… В объятия усталых жен, — заговорил человек. — В домашней постели в любовной судороге забыться до утра, уйти от насущных проблем. Дикость! Бутафория… Трусость! Философия кротов!.. — Он горько засмеялся, все лицо исказилось, и не смеялось оно, а будто плакало.