История моей жизни - Джакомо Казанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жид этот был вертопрах, невежда, болтун и глупец, понимавший только в своем ремесле; для начала он поздравил меня с тем, что именно меня, и никого другого, избрали ему в товарищи. Вместо ответа я предложил ему половину своего обеда, но он отказался, говоря, что ест лишь чистую пищу и подождет славного домашнего ужина.
— И когда вы намерены ужинать дома?
— Нынче вечером. Вы сами видели: когда я спросил свою постель, мне отвечали, что об этом разговор будет завтра. Ясно как день, это значит, что мне нет нужды в постели. Или вы полагаете, что такого человека, как я, могут оставить без пищи?
— Со мной обошлись точно так же.
— Пусть так; но меж нами есть некоторое различие; и, между нами говоря. Государственные инквизиторы дали маху, что велели меня арестовать, и теперь, должно быть, в затруднении, как исправить свою ошибку.
— Быть может, они назначат вам пенсию: такого человека, как вы, надобно беречь.
— Очень справедливое суждение. Нет на бирже маклера, который бы приносил больше пользы, чем я, для торговли в нашем государстве, и пятеро Мудрецов получили от советов моих немалую выгоду. То, что меня посадили в тюрьму событие необычайное, но вам повезло, для вас это удача.
— Удача? Для меня? Каким образом?
— И месяца не пройдет, как я вас отсюда вытащу. Я знаю, с кем поговорить и как поговорить.
— Стало быть, я на вас рассчитываю.
Этот безмозглый пройдоха почитал себя важной особой. Он пожелал сообщить, что обо мне говорят, стал пересказывать всевозможные разговоры самых больших дураков во всем городе и весьма мне наскучил. Я взял книгу, но он имел наглость просить меня не читать. Он страстно любил поговорить, но только о собственной персоне.
Лампу зажечь я не осмелился; с приближением ночи согласился он съесть хлеба и выпить кипрского вина, а потом улегся на моем тюфяке, что служил постелью всем вновь прибывшим. Назавтра принесли ему еды из дома и постель. Гиря эта висела на мне месяца два или больше: секретарю Трибунала не раз пришлось говорить с ним, вытаскивая на свет божий мошеннические его делишки и заставляя расторгнуть незаконные сделки, какие он заключил, и только после был он приговорен к четверке. Он сам признавался, что купил у г-на Доминико Микели процентные бумаги, которые могли перейти к покупателю лишь после смерти отца г-на Микели, кавалера Антонио.
— Продавец, правда, на этом потерял сто процентов, — сказал он, — но надобно принимать во внимание и то, что если б сын умер прежде отца, покупатель потерял бы все.
В конце концов, поняв, что от скверного этого соседства не избавиться, решился я зажечь лампу; он обещал хранить тайну, но молчал лишь до тех пор, пока оставался со мною, ибо Лоренцо о лампе узнал, хотя и ничего не предпринял. Коротко говоря, человек этот был мне в тягость и мешал готовить побег.
Еще он мешал мне развлекаться чтением; он был требователен, невежествен, хвастлив, суеверен, пуглив, временами впадал в отчаяние и разражался слезами и еще хотел, чтобы я испускал одобрительные вопли всякий раз, как он доказывал, что тюрьма дурно отражается на его честном имени; я заверил, что за свое доброе имя он может не тревожиться, и он принял мою колкость за похвалу. Он был скуп, но сознаваться в этом не желал; однажды, желая показать ему его скупость, я сказал, что когда бы Государственные инквизиторы давали ему по сотне цехинов в день, но в то же время открыли тюремные двери, он бы никуда не ушел, дабы не потерять сто цехинов. Ему пришлось согласиться, и он сам над собою смеялся.
Как и все нынешние жиды, был он талмудист и всячески показывал передо мною, что приверженность его своей религии основана на глубоких познаниях. Он был сын раввина и потому сведущ в обрядах; правда, впоследствии, приглядываясь к роду человеческому, я понял, что вообще большинство людей полагают главным в религии благочиние.
Жид сей был чрезвычайно толст и вечно лежал в постели; днем он спал, а потому случалось ему по ночам бодрствовать; я же, как ему было слышно, спал недурно. Однажды, когда я как раз сладко уснул, он вздумал меня разбудить.
— ГОСПОДИ, — спросил я, — ну что вам нужно? Для чего вы разбудили меня? Коли вы кончаетесь, я вам прощаю.
— Увы! дорогой друг, я не могу уснуть, сжальтесь надо мною и давайте немножко поболтаем.
— И вы зовете меня «дорогой друг»? Мерзкий вы человек! Бессонница ваша, должно быть, сущая пытка, верю, и мне вас жаль; но если в другой раз вы вздумаете облегчить свои муки, лишая меня величайшего из благ, каким дозволяет утешаться природа в удручающем меня величайшем из несчастий, я встану с постели и вас придушу.
— Простите великодушно, впредь я не стану вас будить, будьте надежны.
Может, я и не придушил бы его, но что верно, это то, что в искушение такое он меня вводил. Узник, покоящийся в сладких объятиях сна, более не узник, и спящий раб не ощущает во сне цепей рабства, равно как не правят во сне короли. А значит, узник не может не почитать болтуна, что будит его, за палача, который лишает его свободы и возвращает в ничтожество; к тому же спящему узнику обыкновенно снится, что он на свободе, и греза эта заслоняет от него действительность. Я не мог нарадоваться, что не начинал трудов своих до появления этого человека. Он потребовал, чтобы в камере подметали, и прислуживавшие нам стражники, к веселью моему, объявили, что я от этого погибаю; но он был неумолим. Я притворился, что заболел от уборки, и если б я воспротивился, стражники не стали бы исполнять его приказа; но мне выгодней было явить снисходительность.
В Страстную среду Лоренцо предупредил, что после Терцы поднимется к нам г-н Чиркоспетто Сегретарио, Осмотрительный секретарь: то было обычное его посещение по случаю Пасхи, каковым поселяет он мир и покой в душах тех, кто желает получить Святое причастие, а одновременно выслушивает все жалобы узников на тюремщика.
— Вот, милостивые государи, ежели есть у вас какие на меня жалобы, так жалуйтесь, — заключил Лоренцо. — Оденьтесь в костюмы ваши, таково требование этикета.
Я велел Лоренцо привести мне на следующий день исповедника.
Итак, оделся я с ног до головы, а жид, облачившись, стал со мною прощаться: он нисколько не сомневался, что как только поговорит с Чиркоспетто, тот сразу отпустит его на свободу; предчувствие его, сказал он, из тех, что не обманывают. С тем я его и поздравил. Явился секретарь, дверь камеры открыли, и жид, выйдя из нее, упал на колени; в продолжение четырех или пяти минут доносились до меня одни лишь рыдания и вопли, но секретарь не проронил ни слова. Жид возвратился в камеру, и Лоренцо велел мне выходить. Стоял мороз, и я со своей восьмимесячной бородой и в костюме, придуманном любовью и назначенном для июльской жары, являл собою в тот день фигуру скорее комическую, нежели внушающую сострадание. От страшного холода трясся я, словно тень от заходящего солнца, и был этим весьма недоволен единственно по той причине, что секретарь мог подумать, будто я дрожу от страха. Из камеры я вышел согнувшись, а потому нужда в поклоне отпала; выпрямившись, взглянул я на него без гордыни и без подобострастия, стоя недвижно и молча; Чиркоспетто также не двинулся и не произнес ни слова; немая эта сцена длилась минуты две. Убедившись, что я ничего не скажу, он на полдюйма склонил голову и удалился. Я возвратился в камеру, разделся и лег в постель, чтобы согреться. Жид был удивлен, отчего не сказал я ни слова секретарю; но молчание мое было много более красноречиво, нежели его собственные трусливые вопли. Узнику, подобному мне, в присутствии судьи своего следует лишь отвечать на вопросы, не более.
На следующий день явился ко мне исповедник-иезуит, а в Страстную субботу священник из собора Св. Марка причастил меня святых тайн. Исповедь моя показалась миссионеру излишне краткой, и, выслушав ее, почел он за благо, прежде чем отпустить мне грехи, долго меня увещевать.
— Молитесь ли вы Богу? — спросил он.
— Молюсь с утра до вечера и с вечера до утра, даже тогда, когда ем и сплю, ибо в том положении, в каком я нахожусь, все происходящее в душе моей, все мои волнения, нетерпение, даже заблуждения ума моего не могут быть не чем иным, как молитвой пред лицом мудрости Господней, ибо один он видит мое сердце.
Своеобычное мое учение о молитве иезуит встретил легкой улыбкой и отплатил метафизической речью такого свойства, какое нимало не сходствовало с моим. Я опровергнул бы все, когда бы он, искусный в своем ремесле, не сумел удивить меня настолько, что сделался я меньше блохи. Вот какое пророчество он произнес:
— Именно мы, — сказал он, — научили вас религии, какую вы исповедуете, а потому отправляйте ее по-нашему, молитесь Богу, как мы вас учили, и знайте: выйдете вы отсюда лишь в день святого вашего покровителя.
Сказав так, отпустил он мне грехи и удалился. Слова его произвели на меня действие невероятное; я пытался забыть их — но напрасно; я произвел смотр всем святым, каких обнаружил в календаре.